Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тот же Антокольский в 1956 году написал стихи:
Мы все лауреаты премий,
врученных в честь его,
спокойно шедшие сквозь время,
которое — мертво.
…И не мертвец нам ненавистен,
а наша немота.
Многие книги, резко критикующие наши пороки, и опубликованные и неопубликованные, книги, в которых содержится большая или меньшая часть правды, находятся в пределах советской идеологии, в пределах социализма, очищенного, утопически очищенного от скверны бюрократизма.
В разные годы это утверждение опровергалось для меня самой — то произведениями А. Солженицына, то А. Белинкова, то В. Шаламова.
Власть правящего класса, и сегодня приносящая неисчислимые бедствия людям, держится преимущественно на насилии. Добровольно правящие власть не отдадут. Значит, не добровольно? Но насилие у нас — пусть и с наиблагороднейшими целями — принесет только новое зло. Нам надо опомниться от цепной реакции зла.
Как выйти из этого заколдованного круга — не знаю.
1961–1962
21.
Что я знала о рабах
…Но ложились тени на суглинок,
И сквозили тени в каждом взгляде,
Тени всех бутырок и треблинок,
Всех измен, предательств и распятий…
Класс рабов. Страна ГУЛаг, которую называли еще «тот свет».
Лето 1955 года. Мы жили в Жуковке. Пошли в лес, развели костер. Нас шестеро — старых друзей.
И впервые в лесу слышу «Магадан».
От качки страдали зека, обнявшись, как родные братья, и только порой с языка срывались глухие проклятья.
Эту песню потом бесчисленно повторяли и повторяли на многих вечеринках.
Но после того, как я впервые услышала, мне долгими ночами все виделась, нет — ощущалась качка, зеки, трюмы, Колыма…
Я была этой песней как бы подготовлена к чтению той главы «Крутого маршрута» Евгении Гинзбург, где рассказывается, как ее полумертвую везли на Колыму.
От качки страдали зека…
Снова и снова со страшной повторяемостью. Только теперь слово «зеки» утеряло свою анонимность. Это она, Евгения Семеновна, вот эта идущая со мною рядом хорошенькая женщина с сумочкой, с которой она не расстается (в ней паспорт и партийный билет), это она сама была в том чудовищном трюме…
И в словах ведь нет никакой политики, эту песню можно было бы сложить и об уголовниках (не исключено, что так оно и было), но в 54—55-м годах она воспринималась иначе. Все тогда было горючим материалом. Даже со спектакля «Макбет» приходили с расширенными глазами: «о преступлениях банды».
В декабре 54-го года я узнала, что Лев Копелев вернулся из лагеря. И помчалась к нему. Первое ощущение — он не изменился.
В сентябре 1956 года Лев повез меня смотреть то место, где его держали за решеткой семь лет.
Напротив Ботанического сада большой кирпичный дом, там был НИИ, где они работали. И рядом странные здания — юрты. Именно юрты, как в Средней Азии. Тогда уже в них жили обыкновенные семьи. Вошли, извинились, сказали, что бывшие заключенные. Женщины нам явно не поверили. Я постаралась взглянуть на Леву их глазами — прилично одет, в шляпе, гладкий, загорелый, нет, ничуть не похож на арестанта.
Заборов уже нет. А раньше — глухая стена. Вот к чему вели доносы, вот к чему вело малейшее непослушание. Тебя запирали.
На месте, где была шарашка, все ужасающе обыденно. Нет памятника террору, злодеяниям, унижению человека. Сушатся пеленки. Работают в институте многие из бывших заключенных, теперь они вольные. Висят плакаты — к чему-то призывают, куда-то приглашают. Как будто ничего не было.
Когда возобновили «Катерину Измайлову» Шостаковича, в газетах было сказано, что эта опера была несправедливо раскритикована. «И забыта». Вот так же хотят и про людей. «И забыты».
Мы высокомерно улыбались, читая у Фейхтвангера, что его дядя во время первой мировой войны спал на полу, потому что солдаты спят на земле в окопах. Не улыбаться бы нам.
Пока здесь же рядом с нами наших друзей заставляли жить не по-человечески, мы, к сожалению, не спали на полу. Я уж не говорю о протесте, но даже от обыкновенного исконного человеческого сочувствия нас тоже отучали, и мы дали себя отучить. А ведь когда-то на Владимирке на окна ставили хлеб: пройдут арестанты — возьмут. Пусть они и грабители, насильники, убийцы, но все равно — они люди.
Один из Левиных друзей, когда был в заключении, строил дом на Калужской. К нему подошел пятилетний мальчик, сын охранника. Заключенный потянулся к ребенку, тот отпрянул, как от дикого зверя. «Ты враг», — твердо выговорил пятилетний человечек. Кто из него вырос?
С Майей и Павлом Литвиновыми, 1970 год. Верхние Усугли, Читинская область
Мы долго гуляли после посещения юрт, опомниться было трудно. И тогда я попросила Леву подробно, день за днем рассказать, как это было, рассказать все десять лет. Этот рассказ был необходим нам обоим. Он продолжался с перерывами, — подолгу ему рассказывать, а мне слушать было почти невозможно, — около трех месяцев.
Но я не отступала: «Все, все, что помнишь». А он тогда помнил едва ли не все.
В 1960 году он начал писать книгу «Хранить вечно».
Это был мой главный путь на «тот свет».
Весной 56-го года я услышала стихи Ольги Берггольц. Часть была тогда же опубликована в «Новом мире», в августе, вместе с началом романа Дудинцева «Не хлебом единым». Некоторые стихотворения проникали понемногу в печать уже после XXII съезда. А самые сильные до сих пор — устная поэзия.
Я здесь стою и не могу иначе.
Лютер
Нет, не из книжек наших скудных,
подобьев нищенской сумы,
узнаете о том, как трудно,
как безнадежно жили мы.
Как мы любили, горько, грубо,
как ошибались мы, любя,
как на допросах, стиснув зубы,
мы отрекались от себя.
И в духоте бессонных камер
и дни и ночи напролет,
без слез, с разбитыми губами,
шептали: «Родина! Народ!»
И находили оправданья
жестокой матери своей,
на бесполезное страданье