Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Индийские попытки писать романы обнаруживают все ту же индийскую неразбериху. Роман характерен для Запада. Он — часть западного интереса к человеческому состоянию, отклик на современность. В Индии думающие люди как раз предпочитали отворачиваться от современности и удовлетворять то, что президент Радхакришнан называет «врожденной человеческой жаждой незримого». Эти навыки не очень-то способствуют написанию или чтению романов. Врожденная жажда незримого делает многих индийцев восприимчивыми к романам вроде «На острие бритвы» и «Адвоката дьявола», ценность которых в качестве благочестивой литературы очевидна. Кроме того, остается неясность. Чего же люди ищут в романах? Историю, «описания характеров», «художественности», реализма, морали, повода всласть поплакать, изящного слога? Ответ так и остается неизвестным. Потому-то и можно увидеть дешевые книжки из серии «Библиотека школьницы» в руках университетских студентов-мужчин, детские американские комиксы в комнате студента из Сент-Стивенз, Нью-Дели, и целый ряд книжек Денизы Робинс рядом с астрологическими томами. Потому-то индийские издательства предлагают романы Джейн Остин в бумажной обложке, рекомендуя ее как мастера блестящих сравнений.
Это часть подражания Западу, часть индийской страсти насиловать самих себя. Видна она и в Чандигархе, в этом новом театре для так и не написанных пьес, и в этих бесконечных писательских конференциях, где писателей призывают работать во имя «эмоционального единения» или пятилетних планов и где неустанно обсуждаются писательские проблемы. Мне же представляется, что эти проблемы имеют меньше отношения к писательству, нежели к переводу на английский; бытует широко распространенное мнение, будто английский язык, хотя он вполне сгодится для Толстого, никогда не сможет воздать должное «индоязычным» писателям. Возможно, это так; но то немногое, что я прочел из этих писателей в переводах, отбило у меня охоту читать еще что-либо. Премчанд — великий и любимый — оказался второсортным автором нравоучительных басен, озабоченным в основном социальными вопросами вроде положения вдов или невесток. Другие писатели быстро утомили меня своими утверждениями, что бедность печальна и что смерть печальна. Я читал о бедных рыбаках, бедных крестьянах, бедных рикшах; бессчетное количество хорошеньких девушек или просто и внезапно умирали, или делили ложе с помещиком, платили за лечение родственников, а потом совершали самоубийство; а многие из «современных» рассказов — всего лишь подновленные народные сказки. В Андхре мне дали брошюрку, посвященную конференции писателей, пишущих на языке телугу. Брошюра рассказывала о героической борьбе народа за создание те-лугского государства (по-моему, такое стремление говорит лишь о легкомыслии чистой воды), приводила перечень имен мучеников, а затем вкратце излагала историю телугс-кого романа. Похоже, телугский роман начался с телугских адаптаций «Вейкфилъдского священника» и «Ист-Линна». Когда я заехал еще немного южнее, мне рассказали о писателе, на чье творчество большое влияние оказал Эрнест Хемингуэй.
«Вейкфилъдский священник» и «Старик и море»: трудно хоть как-то соотнести их с индийским пейзажем или с индийскими взглядами. Японский роман тоже начинался отчасти с подражания Западу. Танизаки, если я не ошибаюсь, признавался как-то, что в своем раннем творчестве он испытывал слишком сильное влияние европейцев. Однако даже сквозь это подражательство можно разглядеть, что японцы определенно обладают собственным углом зрения. И в раннем творчестве Танизаки это ощущается точно так же, как и в недавних произведениях Юкио Мисимы: это любопытная буквальность, которая приводит к отстраненности настолько неодолимой, что она делает само письмо бессмысленным. Как ни странно, это проистекает из жажды незримого и является выражением интереса к людям. А та сладость и грусть, которую мы обнаруживаем в индийских романах и в индийских фильмах, является нежеланием смотреть в глаза чересчур гнетущей реальности; эти сладость и грусть ослабляют ужас, превращая его в теплую и добродетельную прочувствованность. Индийская сентиментальность — полная противоположность подлинного интереса.
Достоинства Р. К. Нараяна суть магически преображенные индийские неудачи. Я говорю это безо всякого неуважения: Нараян — писатель, чьи произведения вызывают у меня искреннее восхищение и удовольствие. По-моему, он вечно стремится к той бесцельности индийской беллетристики, каковая происходит из глубочайших сомнений относительно предназначения и ценности беллетристики, — однако его вечно спасает собственная честность, чувство юмора и, главное, позиция полного примирения. Его произведения отражают глубинные процессы его общества. Несколько лет назад в Лондоне он сказал мне, что, что бы ни случилось, Индия останется навсегда. Он заметил это мимоходом; он просто высказал убеждение настолько глубоко въевшееся, что оно не нуждалось в особом подчеркивании. Это негативная позиция, часть той старой Индии, которая неспособна на самооценку. И вот результат: Индия, которую видит иностранный гость, далека от Индии из романов Нараяна. Он ведь рассказывает индийскую правду. Слишком многое из гнетущей действительности обходится молчанием; слишком многое предлагается принимать как должное. У Нараяна мы видим противоречие между формой, которая предполагает интерес, и позицией, которая его отрицает; в этом-то тихом противоречии и заключается его магия, которую некоторые называют «чеховской». Он неподражаем, и невозможно предположить, что он добился синтеза, к которому когда-нибудь придет вся индийская литература. Более молодые писатели, пишущие по-английски, далеко ушли от Нараяна. В романах, повествующих о сложностях, с какими сталкиваются студенты, вернувшиеся из Европы, они лишь выражают личное замешательство; сами такие романы лишь документируют индийскую неразбериху. Единственным автором, работающим внутри общества и вместе с тем способным навязать ему такой способ видения, в котором можно признать приемлемый тип критики, является писательница Р. Проэр Джхабвала. Но она европейка.
«С известной точки зрения литературу можно разделить на соглашательскую — она, грубо говоря, относится к древности и классике, — и диссидентскую, порожденную Новым временем. Нетрудно заметить, что в первой из них роман был редкостью. Почти все его образцы вдохновлены не действительностью, а фантазией… В сущности, это сказки, а не романы. Во второй, напротив, появляется подлинный жанр романа, не перестающий развиваться и обогащаться вплоть до наших дней… Роман зарождается одновременно с духом мятежа и выражает — в эстетическом плане — те же мятежные устремления». (Камю А., «Бунтующий человек») (Прим. авт.)
Индо-британское соединение оказалось бесплодным; его итогом стала двойная фантазия. Новое самосознание индийцев не позволяет им двигаться назад; «индийскость», которую они лелеют, затрудняет им продвижение вперед. Можно обнаружить такую Индию, которая якобы не изменилась с эпохи Моголов, на самом же деле изменилась в корне; можно обнаружить и такую Индию, чье подражание Западу кажется убедительным — до тех пор, пока ты не осознаешь — порой растерянно, порой раздраженно, — что полное взаимопонимание невозможно, что способностью видения мы наделены по-разному, и что существуют такие уголки индийского сознания, куда европейцу путь заказан.
И негативный, и позитивный принципы размылись; один уравновешивает другой. Проникновение не было полным; попытку обращения забросили. Сила Индии, ее выносливость являлись плодом негативного принципа, ее неизученного чувства преемственности. Это принцип, который, размываясь, теряет свою ценность. В понятии индийское — ти чувство преемственности было обречено на исчезновение. Творческий порыв угас. И преемственность подменили статикой. Она ощущается и в архитектуре «древней культуры»; она и во всеми оплакиваемой потере стимула, которая носит скорее психологический, нежели политический или экономический характер. Она дает о себе знать и в политических разглагольствованиях Банти. Она видна и в тех мертвых конях и неподвижной колеснице в храме Курукшетры. Шива перестал танцевать.