Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лидди соглашалась с этим. Она занималась хозяйством, стряпала, штопала, шила, возилась в саду, выполняя большую часть работ сама. Больше всего она занималась детьми, учила их считать, завязывать шнурки на ботиночках, показывала птиц и цветы, и все это необычайно терпеливо. Неду оставалось лишь удивляться ее неизвестно откуда взявшемуся умению: в те дни вошло в моду «естественное» материнство, но в гостиных многих других провинциальных семей сразу было видно по ухоженному виду детей, что они жили в детской на попечении няньки. Лидди нравилось возиться с детьми, она предпочитала их обществу взрослых. Она приспосабливалась к их ритму, ходила в их темпе, смотрела на мир глазами Элайзы и Джона. Нед знал за собой, что он слишком подвижный и нетерпеливый, он хотел, чтобы они понимали, как им повезло жить в таком роскошном месте; дети быстро уставали от него. Зато мать ничего не требовала от них, и они любили ее.
Лидди уговорила овощи расти на каменистой кислой почве. Она украшала детскую одежду затейливыми сборками и отделкой. Она, казалось, находила деньги в воздухе, так экономно вела хозяйство, что поразился бы сам мистер Гладстон. Она преобразила сад, который они, когда приехали, окрестили Зарослями, и сделала из него настоящий рай земной, где цветы буквально круглый год создавали разные красочные пятна. Она даже сама похоронила Офелию, умершую через два года после их приезда от болезни. Нед смотрел, как она рыла могилку, методично отбрасывая мерзлую землю, положила в мешок маленькое серое с коричневым тельце и осторожно положила его в ямку, не пролив ни слезинки. От его помощи она отказалась.
– Спасибо, я достаточно насмотрелась из окна Пертви на могильщиков и знаю, что надо делать. Она была моей собакой, и я должна сама ее похоронить.
Впрочем, он не удивлялся, что у нее все получалось: всю жизнь она стремилась держать все под контролем. Но она рассмеялась, когда однажды он сказал ей об этом.
– Дорогой мой Нед, я мечтала писать и быть свободной. Гулять и нюхать цветы. Я никогда не мечтала нашивать рюши на фартучки, хоть теперь и занимаюсь этим большую часть времени. – Она встала, подошла к нему, сунула руки в его карманы и потянулась к нему для поцелуя. – Но ты прав. Я хотела, чтобы у меня был уютный дом. Ты тоже. Пусть эти дети меняют мир, а я не собираюсь это делать.
Через восемнадцать месяцев после их переезда родился Джон, и в том же году Нед продал картину «Дух времени», а «Первый год» с улыбающейся Элайзой, окруженной хаосом из игрушек, была продана на следующее лето после Летней выставки Королевской Академии. В их семье появились деньги, и они наняли прислугу. Лидди нашла в деревне Годстоу экономку по имени Зиппора, кузину Ханны, приятную, разумную женщину, отца которой когда-то крестил преподобный Миртл, дед Лидди. Еще у них появилась служанка Димфна из графства Корк и садовник Дарлинг, древний, как холмы, подвижный, как малыш Джон, и знавший все, что только можно было знать, про глинистые почвы и пригодные для них растения. Няньки у них не было.
Их жизнь текла изо дня в день очень просто. В те первые годы они не нуждались в компании, они были счастливы в обществе друг друга. К тому же Нед всегда работал, а у Лидди тоже хватало дел. Каждый день приносил новую радость: когда Джон сказал «дельфин», когда они за день до жатвы нашли соню, спавшую на пшеничном поле. Расцвели первые розы, посаженные ими. В Голубятне сделали стеклянную крышу. Полуночная месса, певцы рождественских гимнов возле их дома в канун Рождества… все новые и новые приятности каждый день, неделю, год… время катилось своим чередом, все быстрее и быстрее… Конечно, бывали у них и гости: милая, веселая Ханна, когда ее отпускали в Хайгейте; дети обожали тетю Мэри, она часами читала им сказки из «Тысячи и одной ночи», и тогда детская наверху дома – Птичье Гнездо – исчезала, а вместо нее возникал пышный дворец в пустыне, разбойничья пещера и мудрый маг. Бывал у них дядя Люшес, лучший друг Неда; они с папой закрывались в Голубятне, курили сигары и беседовали до поздней ночи. Больше никто к ним не приезжал. Только они.
И вот, прожив довольно долго в этом прекрасном месте, Нед обнаружил, что ему хочется запечатлеть на полотне это чувство, а может, даже лица его детей, но только он не знал, как это сделать. Пока не увидел детей в тот июньский день, когда летняя жара поднималась от старых камней, а аромат цветущих роз и жимолости наполнил его легкие, действуя как сильный наркотик. Нед замер и завороженно глядел на эту сцену.
– Ох, – тихо сказал он сам себе. – Да…
Тут он повернулся и бегом вернулся в студию за блокнотом.
Возможно, он уже тогда знал, какой поразительной станет законченная картина – отблески золотистого солнечного света на высокий траве в саду, колышущиеся серебристо-лиловые ряды лаванды, бело-розовые маргаритки, сверкавшие возле покрытых лишайником дорожек и на ступеньках, ведущих к дому. Этой картине было суждено стать самой значительной в его творчестве, а возможно, и самым выдающимся произведением викторианской живописи, – к тому времени, когда она будет уничтожена, ее уже увидят миллионы людей по всему миру. Еще десятки лет после ее гибели мужчины и женщины будут говорить с улыбкой: «Я видел тех фей».
Потому что они часами стояли в очереди в Иоганнесбурге и Торонто, Нью-Йорке и Аделаиде, чтобы посмотреть на «Сад утрат и надежд», восхититься кораллово-золотистым светом, маленькими фигурками, повернутыми спиной к зрителю, одна из них со скошенными набок серебристыми крылышками, сияющими на вечернем солнце. Люди будут часами смотреть на тех детей, символ надежды, чистоты и невинности, уцелевших вопреки всему в этом ужасном мире.
Возможно, он знал это тоже. Это были его дети: спокойный, сосредоточенный Джон, золотой локон упал на его лицо, рука протянута к окну, и Элайза – она смотрела на окно дома, болтая одной ногой, в сосредоточенной позе, сгорбив плечи. Зрители видели только ее нежное ухо и точеную щеку. Это могли быть только они.
Их матери, закончившей что-то писать, пришлось уговаривать детей, а они горько жаловались, что им пришлось снова сидеть неподвижно для еще одной отцовской «ужасной картины», как называл ее Джон. Три дня Лидди ходила по саду, когда Нед делал наброски сначала карандашом, потом маслом на маленьком загрунтованном холсте, и пела детям песни, пока он работал. Пела она старинные народные песни тех краев, которым научила ее мать: «Завтра я буду танцевать», «У меня был маленький орешник» и песенка, придуманная ею самой: «Джон, Джон, сын художника он. Украл пирожок и прыг за порог». Ее голос взмывал кверху и падал, гипнотизируя детей, заставляя тихо сидеть, иногда он звучал чисто и холодно, когда она шла впереди, хрустя гравием, и торжественно махала им рукой, но не говорила ни слова. А позади них отец лихорадочно работал.
Она рвала цветы, тяжелые, поникшие головки подсолнухов, трепещущие мальвы, коралловые, вишневые, темно-бордовые шары георгинов. С охапками цветов она возвращалась к дому и глядела на ступеньки, где позировали ее дети; тот естественный момент детского восторга превратился в застывшую, искусственную сцену.
– Еще немножко, – бормотал Нед, поправляя мольберт на склоне, и Лидди вторила ему: