litbaza книги онлайнИсторическая прозаЛев Толстой - Анри Труайя

Шрифт:

-
+

Интервал:

-
+

Закладка:

Сделать
1 ... 61 62 63 64 65 66 67 68 69 ... 217
Перейти на страницу:

Но человек устроен так, что осознание небытия, которое его ожидает, заставляет действовать. Со своей невероятной работоспособностью Толстой из горя черпал энергию, которую не мог обрести в счастье. Шестнадцатого (25-го) появляется новая запись: «Одно средство жить – работать… Гаданье карт, нерешительность, праздность, тоска, мысль о смерти. Надо выйти из этого. Одно средство. Усилие над собой, чтобы работать. Теперь час, я еще ничего не делал. Дописать первую главу с обеда. После обеда письма». И несколько дней спустя: «Лет десять не было у меня такого богатства образов и мыслей, как эти три дня».[323]

Отринув искусство («Искусство есть ложь, а я уже не могу любить прекрасную ложь»), он цепляется за него как за самое драгоценное в этом мире. Начинает новый роман – «Декабристы», первые страницы которого посвящены возвращению героя, сосланного в Сибирь Николаем I за участие в событиях 14 декабря 1825 года. Обвиняя русское общество от лица этого несчастного, вернувшегося с каторги, сам он переходил от едкой иронии к сумрачной радости, вновь испытывал удовольствие от творчества. Он мог бы уехать из Гиера, чтобы не преследовали мучительные воспоминания, но предпочел остаться до конца года и устроился вместе с сестрой на вилле Туш. Маленький провинциальный городок был до краев наполнен туберкулезом. Мария отмечала в одном из писем, что куда ни пойдешь, встретишь больных, и каких! Каждый миг можно увидеть, как кого-то везут в коляске или кто-то идет, поддерживаемый спутниками или опираясь на трость, у всех бледные, измученные, угрюмые лица. Одним словом, клиника на открытом воздухе. И ни одного легкого случая, только безнадежные. Лев признавался Александрин Толстой, что после смерти брата больные ему теперь «близки, точно родные», которые имеют на него права. Когда было особенно тяжело на душе, выручали племянники – помогали бороться с унынием своими ясными глазами, смехом, вопросами. С ними и соседским мальчиком девяти лет, Сергеем Плаксиным, «слабым на грудь», совершал походы на Святую гору, в замок фей, в Покероль, где добывали соль. Во время ходьбы рассказывал им волшебные сказки: историю золотой лошади и гигантского дерева, с вершины которого открывались все города и моря. Когда Сережа уставал, Толстой сажал его себе на плечи, и мальчик чувствовал себя, как на вершине сказочного дерева. По возвращении домой Лев придумывал игры или занимался с детьми гимнастикой. Или предлагал написать сочинение, например, о том, что отличает Россию от других стран. Для одного это были блины и пасхальные яйца, для другого – тройки, для третьего – снег. Ответы эти восхищали его, он вновь чувствовал себя учителем.

Чтобы пополнить сведения о предмете, столь милом его сердцу, Толстой доехал до Марселя, где посетил восемь общедоступных школ. Как и в Германии, здесь царила атмосфера подавления всего и вся. Подчиняя детей суровой дисциплине, в них воспитывали скрытность, заставляя учить задания наизусть, – развивали память в ущерб сообразительности. Они правильно отвечали на вопросы посетителя по истории Франции, следуя страницам своего учебника, но если он спрашивал их, перескакивая с одной главы на другую, сбивались и утверждали, например, что Генриха IV убил Юлий Цезарь. Детский приют показался ему похожим на тюрьму для малолетних преступников. По свистку четырехлетние малыши шагали вдоль скамеек, поднимали по команде руки и странными, дрожащими голосами пели псалмы во славу Божью и своих благодетелей.

Но манера вести себя и разговоры даже самых простых людей, встреченных им на улице, свидетельствовали о живом уме, и становилось очевидным, «французский народ почти такой, каким сам себя считает: понятливый, умный, общительный, вольнодумный и действительно цивилизованный». «Посмотрите городского работника лет тридцати, – писал Толстой в своей работе „О народном образовании“, – он уже напишет письмо не с такими ошибками, как в школе, иногда совершенно правильное; он имеет понятие о политике, следовательно, о новейшей истории и географии; он знает уже несколько историю из романов; он имеет несколько сведений из естественных наук. Он очень часто рисует и прилагает математические формулы к своему ремеслу. Где же он приобрел все это?» Ответ, считает Толстой, прост: французы учатся не в школе, где образование абсурдно, но черпают свои знания из окружающей жизни, читая газеты и романы (среди прочих Александра Дюма), посещая музеи, театры, кафе и ресторанчики. «В Марсели я нашел 28 дешевых изданий, от пяти до десяти сантимов, иллюстрированных, – продолжает он. – На 250 000 жителей их расходится до 30 000 – следовательно, если положить, что 10 человек читают и слушают один нумер, то все их читают… Кафе, два большие café chantants, в которые, за потребление 50 сантимов, имеет право войти всякий и в которых перебывает ежедневно до 25 000 человек, не считая маленьких café, вмещающих столько же, – в каждом из этих кафе даются комедийки, сцены, декламируются стихи. Вот уже, по самому бедному расчету, пятая часть населения, которая изустно поучается ежедневно, как поучались греки и римляне в своих амфитеатрах». По мнению Толстого, такое «бессознательное образование» во много раз сильнее «принудительного», к разрушению которого ведет. Безусловно, не могло и речи идти о том, чтобы открыть в Ясной Поляне café chantant, но надо было сделать так, чтобы учение стало радостным. Тринадцатого (двадцать пятого) октября он заносит в дневник: «Школа не в школах, а в журналах и кафе».

Считая не вполне законченными свои педагогические изыскания, к середине декабря Лев отправляется в Италию. Флоренция, Ливорно, Неаполь, Помпеи потрясли его ощущением древности, Рим – прекрасными руинами и богатством музеев. Но все-таки в каждом городе его интересовали прежде всего не шедевры – люди. Однажды на Монте Пинчио, одном из семи холмов, на которых стоит Рим и откуда открывается самый лучший вид на город, он услышал плач маленького мальчика, просившего игрушку. И вдруг сердце его охладело и к вилле Медичи, и к садам, и к далеким развалинам, только голос огорченного ребенка имел значение. Тридцать восемь лет спустя, когда он рассказывал о своем путешествии, в памяти всплывали не знаменитые достопримечательности, а грязное личико в слезах, черные глаза и требование: «Date mi un balocco!»

Менее чем за два месяца Италия утратила для него свою притягательность – и туристическую, и педагогическую. Лев возвращается в Гиер, откуда в феврале 1861 года уезжает в Париж, о котором у него остались столь неприятные воспоминания, связанные и с греховными женщинами, и с гильотиной. Там он с радостью увидел Тургенева, накупил множество книг по педагогике, посетил несколько школ и развлекался, наблюдая за французами в омнибусах, – каждый пассажир казался ему героем романа Поля де Кока. Семнадцатого февраля (первого марта) написал брату, что его «главная цель в путешествии та, чтобы никто не смел… (ему) в России указывать по педагогии на чужие края и чтобы быть au niveau всего, что сделано по этой части». В тот же день он выехал в Лондон и прибыл туда вновь с невыносимой зубной болью.

Едва оправившись, оделся как денди – шляпа с высокой тульей, пальто пальмерстон – и окунулся в английскую жизнь. Чтобы учиться и критиковать. Туманный, дымный город, освещенный желтыми газовыми фонарями, поразил своим порядком, дисциплиной и скукой. Ни одного любопытного взгляда, ни одного случайного движения, ни крика, ни смеха. Одни только аккуратные и серьезные люди, прячущие душу за делами, и ни в коей мере не интересующиеся чужой. И хотя в Лондоне Лев не испытывал ничего, кроме «отвращения к цивилизации», все-таки проявлял живой интерес к петушиным боям, поединкам боксеров, присутствовал на заседании палаты общин, во время которого лорд Пальмерстон, не останавливаясь, говорил три часа, на лекции Диккенса об образовании. Воспоминание об этой лекции преследовало его, когда он ходил по английским школам, столь же малопривлекательным, что и в Париже, Риме, Женеве, Берлине. Зато какой радостью оказалось знакомство с Герценом, который жил здесь с дочерью Натальей. На яростного издателя «Колокола» обрушилось столько личных несчастий, что Толстой ожидал увидеть воплощенную скорбь, но в гостиную вышел небольшого роста, с животиком и бородой, жизнерадостный человек. Его глаза светились умом, он излучал какую-то почти наэлектризованную энергию. Говорили о России, свободе, декабристах, школах для народа, крестьянах, литературе… Герцен писал Тургеневу, что часто видится с Толстым, они много спорят. Лев показался ему упрямцем, который нередко может сказать глупость, но человеком чистым и добрым. Ему не хватает чувства меры, отмечал он через пять лет, потому что мозг его не успевает разобраться в полученных впечатлениях.

1 ... 61 62 63 64 65 66 67 68 69 ... 217
Перейти на страницу:

Комментарии
Минимальная длина комментария - 20 знаков. Уважайте себя и других!
Комментариев еще нет. Хотите быть первым?