Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы не смогли смотреть друг другу в глаза, нам было стыдно за свое бессилие, мы сжимали в руках лопаты, стиснув зубы.
В тот момент у всех была одна мысль, не только бежать во имя спасения своей жизни, но и уничтожить этих гадов.
Вечером Семен Розенфельд рассказал ребятам о том, что мы слышали. Среди слушателей был мальчишка по имени Шклярик[402], который внимательно прислушивался к рассказу Семена, потом, как бы про себя, смотря куда-то вдаль, словно продолжая рассказ Семена, начал рассказывать свою судьбу[403].
— В прошлом году, когда мне было четырнадцать лет, меня привезли в Собибор. Я помню вагон, который довез нас до ворот лагеря. Помню лица людей, которые находились рядом. Помню последний кусок хлеба, который моя покойная мама разделила между чужими детьми. Тогда я понял, что хлеб больше нам не нужен. Тогда я понял, что это смерть.
— Меня в этот день среди пятидесяти человек из нашего транспорта отправили на работу. Нам удалось кое-что достать из продуктов, и я радовался, что смогу поделиться ими со своей матерью. Но убийцы позаботились о том, чтоб я ее больше никогда не увидел, — проговорил сквозь слезы Шклярик.
Затем, словно раненая птица, подскочил и закричал словно он уже прожил большую и долгую жизнь:
— Скажите, существует ли наказание за жизнь одного ребенка, которого здесь сожгли. Существует ли наказание за одну косичку волос, которые вырвали у ребенка, а потом этого же ребенка удушили газом на руках его матери.
5 октября. Прошло несколько однообразных, томительных дней. За это время прибыло еще два эшелона «смертников», — и опять оглушительно гоготали гуси…
Теперь я каждый день беседовал по вечерам с Люкой. Мы подружились. Меня привлекли в ней ум и сердечная доброта. Чувствовалось, что несмотря на свою молодость, она многое пережила, перестрадала.
6 октября. Я и Люка разговаривали, сидя вдвоем во дворе лагеря на разбросанных досках. Я спросил:
— Люка, зачем ты так много куришь? Ты ведь совсем молодая. Нехорошо.
— Я не могу бросить, не могу. Меня это немного отвлекает… Ты знаешь, Саша, я работаю на кроличьем дворе, кормлю милых зверушек. Этот двор отгорожен от дороги забором с большими щелями. Мимо меня всегда ведут в третий лагерь голых людей — женщин, детей и мужчин… Они, увидев меня, с тоской спрашивают тихонько: «Скажите, куда нас ведут: на жизнь или на смерть?» А я ничего не могу ответить. Да и нужно ли им знать правду? Ведь это усилит их страдания. А если я скажу им о том страшном, что ждет их, так и меня тотчас же заберут вместе с ними. Ты понимаешь, Саша, позовет эсэсовец, возьмет вот так за плечо и толкнет в толпу, которая идет в газ. И все. Совсем, совсем все… Больше ничего не будет. Одно движение руки — и меня нет… Я так боюсь третьего лагеря…
— Люка, милая, я понимаю… но…
— И не только это волнует меня: вот, например, сегодня, пришел гаупштурмфюрер Нойман и ударил меня в лицо. За что — не знаю… Он думал, что я заплачу, убегу от него. Но я стояла, подняв голову — вот так — и смело глядела на него.
Я с восхищением смотрел на нее.
— Тогда он разозлился, — продолжала Люка, — еще сильнее хлестнул меня по лицу и закричал: «вег!»[404] Я медленно отошла.
— Молодец, — сказал я. — Это хорошо, что ты сдержалась, не заплакала… Расскажи о себе. Откуда ты? Ты знаешь немецкий язык, но ведь ты голландка.
— Я скажу тебе по секрету: мой отец — коммунист, жили мы в Гамбурге. Когда гитлеровцы захватили власть, отец вел борьбу с ними, потом ему пришлось скрыться. Мою мать арестовали, избили. Меня тоже, хотя мне было всего лишь восемь лет. Трудно передать как нас терзали, требуя сообщить, где скрывается отец и назвать тех, кто посещал нашу квартиру. Папины друзья нас спасли и помогли переехать в Голландию, куда еще раньше бежал наш отец… Знаешь, Саша, в Голландии у нас был приемник. К отцу часто приходили товарищи и они слушали Москву. Меня выставляли на улицу смотреть, чтобы не пришел кто-нибудь чужой. Но ты, Саша, никому не говори об этом. Все думают, что я голландка. Если узнают, что отец был немецким коммунистом, — сразу конец.
— Когда немцы заняли Голландию, отец снова бежал, а меня, двух братьев и мать уже потом привезли сюда. — Люка помолчала и дрогнувшим голосом добавила: — Братьев убили.
7 октября. Вечером после работы, я разговаривал с Леоном.
— У меня два плана, — сказал я. — Изложу вам пока только первый вариант. Второй еще недостаточно продуман, нужны дополнительные сведения. Скажите, кроме общей охраны лагеря ставят ли дополнительную?
— Днем — нет. А ночью выставляют два пулемета и охрану около офицерского домика, и еще за проволочным заграждением ходят дополнительно патрули. Кроме того учтите, что после неудачной попытки восстания в Треблинке[405], возле оружейного склада дежурит бронемашина.
— Есть ли у вас во всех мастерских и во втором секторе люди, на которых можно положиться?
— Есть, есть. Вы только скажите, кому что делать.
— Хорошо. Наш первый вариант, который я разработал с Лейтманом, такой: столярная мастерская всего в пяти метрах от проволочного заграждения. Дальше идут четыре метра с тремя рядами проволоки и пятнадцать метров заминированного поля, еще четыре метра за ним. Надо прибавить и семь метров — расстояние от стены до печки внутри столярной. Стало быть, надо делать подкоп длиной в тридцать пять метров. Копать на глубине восемьдесят сантиметров: ниже нельзя — встретим воду, а выше тоже не придется — попадутся мины.
— А при чем тут печь в мастерской?
— При том, что копать нужно именно от нее: там пол обит железом, и если даже немцы заподозрят и начнут стучать по полу, то не будет слышно звука пустоты.
— Куда же девать землю?
— Землю прятать под пол мастерской. Часть ее можно ссыпать на чердаке. Всего придется вынуть около двухсот кубометров. Копать ночью. Выделить знающего человека, чтобы подкоп не уклонился от намеченной линии. На всю работу потребуется дней двенадцать. Но этот план имеет свои недостатки и мне кажется, существенные.