Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Мы не можем составить себе ясное представление о ваших порядках, — сказала она. — Меня уверяют, будто у вас могут посадить в тюрьму знатнейшую особу за долг в двести франков. Это возмутительно! Видите ли, вот в чем разница между Россией и Францией: у нас не найдется ни одного купца, ни одного поставщика, который осмелился бы отказать нам в кредите на неограниченный срок. С вашими аристократическими воззрениями, — прибавила она, — вы, вероятно, гораздо лучше чувствуете себя в России. У французов старого режима с нами гораздо больше точек соприкосновения, чем с любыми другими народами Европы.
Не могу вам передать, какое мне понадобилось самообладание, чтобы громко не запротестовать против мнимого единомыслия, которым гордилась моя собеседница. Все же, несмотря на вынужденную сдержанность, я не мог отказать себе в удовольствии заметить, что человек, считающийся у нас ультрароялистом, сошел бы в Петербурге за самого отъявленного либерала. В заключение я сказал: «Если вы меня уверяете, что среди вас есть господа, не считающие нужным оплачивать свои долги, то я не могу поверить вам на слово».
— И совершенно напрасно. Многие из нас обладают несметными богатствами, но они разорились бы в пух и прах, если бы вздумали как-нибудь расплатиться со всеми своими кредиторами.
Вначале такие утверждения казались мне бахвальством дурного тона или даже ловушками, расставленными моей доверчивости. Но собранные впоследствии сведения убедили меня в их справедливости.
Меня уверяют также, что нравственное чувство почти не развито у русских крестьян. Они будто бы почти не имеют понятия о семейных обязанностях. И мои личные впечатления чуть ли не каждый день подтверждают это. Один большой барин рассказал мне, что принадлежащий ему крепостной, хорошо знающий какое-то ремесло, отправился с его разрешения в Петербург на заработки. Спустя два года крестьянин получил на несколько недель отпуск, который он пожелал провести в деревне, где жила его жена. В назначенный день он возвращается в Петербург.
— Ну ты доволен, что повидался с семьей? — спрашивает его барин.
— Очень доволен, ваше сиятельство, — наивно отвечает крепостной, — жена мне двух ребят принесла. Хорошо, теперь в семье больше народу стало.
Несчастные люди! У них нет ничего своего — ни дома, ни детей, ни жены. Даже их сердце им не принадлежит — они не ревнивы. Да и кого им ревновать? Ведь любовь для них не больше чем случайность. И такова жизнь самых счастливых людей в России, то есть рабов! Я часто слышал, как им завидуют вельможи — и, может быть, не без основания.
— У них нет никаких забот, — говорили мне, — все заботы о них и об их семьях лежат на нас. (Один Бог знает, во что превращаются эти заботы, когда крепостной становится старым и, следовательно, беспомощным.) Ведь они и их дети обеспечены всем необходимым и поэтому во сто раз менее достойны сожаления, чем ваши свободные крестьяне!
Я молча выслушивал эти панегирики рабству, но про себя думал: правда, у них нет забот, но нет и собственности — и, значит, нет ни привязанности, ни счастья, ни морального чувства, нет ничего, что бы компенсировало материальные невзгоды жизни, ибо только частная собственность делает человека существом общественным, только она одна является основой семьи.
Зло — всегда зло, скажут мне. Человек, ворующий в Москве, такой же вор, как и мошенник, занимающийся этим делом в Париже. Но это я и оспариваю. Нравственность каждого индивида зависит в значительной степени от общего воспитания, получаемого данным народом. Отсюда вытекает, что провидением установлена страшная и таинственная круговая порука между правительством и управляемыми и что как в хорошем, так и в дурном в истории обществ бывают моменты, когда над государством совершается суд и выносится приговор, как над отдельным человеком.
Добродетели, пороки и преступления — понятия относительные и в применении к рабам и свободным имеют разное значение. Поэтому, когда я изучаю русский народ, я могу констатировать как факт, не влекущий за собой того осуждения, которое он вызвал бы в наших условиях, что в общем у этого народа нет гордости, благородства и тонкости чувства и что эти качества заменяются у него терпением и лукавством.
«Русский народ добр и кроток!» — кричат одни. На это я отвечаю: «Я не вижу в том особого достоинства, а лишь привычку к подчинению». Другие мне говорят: «Русский народ кроток лишь потому, что он не смеет обнаружить свои истинные чувства. В глубине души он суеверен и жесток». «Бедный народ! — отвечаю я им. — Он получил такое дурное воспитание».
Чем больше я живу в России, тем яснее вижу, как заразительно презрение к слабым. Это чувство кажется здесь столь естественным, что те, кто его больше всех осуждает, начинают в конце концов сами его разделять. В России быстрая езда превращается в страсть, которая служит предлогом к совершению всякого рода бесчеловечных поступков. Мой фельдъегерь эту страсть разделяет в полной мере и заражает ею меня. Поэтому я часто становлюсь невольным сообщником его жестокостей. Например, он выходит из себя, когда ямщик слезает с козел, чтобы поправить упряжь, или когда он останавливается в пути по иным причинам.
Вчера, в начале перегона, фельдъегерь несколько раз угрожал побоями мальчику, правившему нашими лошадьми, за аналогичные проступки, и я разделял нетерпение и гнев моего «охранителя». Вдруг из ближайшей конюшни выбежал жеребенок всего нескольких дней от роду и, приняв, очевидно, одну из наших кобыл за свою мать, с жалобным ржаньем поскакал за коляской. Молодой ямщик, уже виновный в проволочке, хотел было остановиться, чтобы помочь жеребенку, которого каждую секунду грозил изувечить экипаж. Но фельдъегерь грозно приказывает ехать дальше, и ямщик, как подобает русскому, беспрекословно повинуется и продолжает гнать лошадей. Я подтверждаю суровое распоряжение фельдъегеря. Надо поддерживать авторитет власти, говорю я себе, даже тогда, когда она не права. Мой курьер не отличается особым рвением: если я его обескуражу, он махнет на все рукой и из помощника превратится в беспомощную обузу. Кроме того, здесь в обычае ездить быстро, я не могу проявлять