Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Марина поймет. Она вырастет и все поймет.
– Я знаю, – Осоргин погладил жену по щеке. – Она же наша дочь.
– Расскажи о себе, как ты жил этот год?
– Все переменилось, Лина, чудовищно переменилось. Онуфриевскую церковь закрыли весной. Я еще успел на Страстную регентовать спевками и на клиросе, а потом разогнали всех. Сбили крест над куполом. Теперь там склад. А монахов кого арестовали, кого отправили на материк. Эх, не поесть теперь той селедочки, что они ловили. Ей-богу, в Москву эту сельдь отвозили, Самому на стол. Думали, пока ловят – не тронут… Ан нет! Никто такую рыбу ловить не умеет. Это же вековой опыт, они течения все знали, время суток, приливы, отливы… Ай, да что там говорить.
С этого года с ума посходили, дикий поток! Везут и везут тысячами, спим в тесноте, как те сельди. Я вот думаю, если так хватают, что же там, на воле, должно происходить?
– А ничего не происходит. Первая пятилетка происходит. Пионеры происходят. В Москве парады. А слухи страшные ходят, что в Поволжье голод, доходит до людоедства, никто ничего толком не знает, говорить боятся, шепчутся только с оглядкой, перемигиваются… Мерзость! Жить противно, а как вспомню, что ты здесь, сердце готово из горла выпрыгнуть.
– Забываешь, значит… – Осоргин усмехнулся. Горечь прорезалась в складках лба.
Лина посмотрела на него ошарашенно.
– Да как у тебя язык повернулся…
– Прости, прости, родная. Я сам не в себе. Будто бес что-то крутит, крутит в моей голове, а что крутит – сам не пойму, только необычайное раздражение иногда накатывает. Я, чтобы отвлечься, прошлое вспоминаю. Чаще всего – Пасху 1918 года. Как вез на последней неделе поста тетю Машу из Ферзикова. Распутица тогда стояла необычайная, вода и хлябь, покуда глаз хватает. Ручьи журчат, жаворонки звенят, а день пасмурный, но теплый, насыщенный сыростью. Ехали на санях, но не по дороге, а стороной, выбирая снежные места. И в каждом следе копыт, в каждой полосе, оставляемой полозьями, рождался маленький мутный ручеек.
Ехали мы безнадежно долго, утомили лошадь, и наконец, миновав благополучно на Поливановском поле одно из самых трудных мест, я обнаглел, развеселился, поехал смелее и завез-таки тетю Машу, да так, что чуть не утопил и лошадь, и сани…
Лина слушала внимательно, но больше даже не слушала, а любовалась мужем. Осоргин опять разгорячился, заходил по комнате, размахивая руками.
– Пришлось распрягать, вытаскивать, мокнуть чуть не до бровей, словом, было совсем, совсем кулерлокально.
Еще вспоминается, как в Великую среду я кончил посев овса и, убрав плуг и борону, всецело взялся за камертон. И тут началось то, что я никогда не забуду. Помню службу двенадцати Евангелий в нашей Сергиевской церкви! Помню замечательную манеру служить нашего батюшки! Уже десять лет, как он во время Пасхальной заутрени скончался, а до сих пор, когда слышу целый ряд мест из Евангелия, вспоминаю его взволнованный голос с такими в душу льющимися проникновенными интонациями. Прикрываю глаза и вижу, как возвышается среди церкви огромное Распятие с фигурами Божьей Матери и Апостола Иоанна по бокам, окаймленное дугой разноцветных лампадок. Пламя свеч колеблется, толпятся мужики, бабы осеняют себя крестным знаменьем… Если бы ты знала, Лина, что происходило тогда в моей душе! Это был целый переворот, какое-то огромное исцеляющее вдохновение… Не удивляйся, что я так говорю, я, кажется, ничего не преувеличиваю, только очень радостно вспоминать об этом. Я писал о том же дяде Грише, еще когда был в Бутырке… Не знаю, дошло ли письмо.
– И я не знаю. Мы переправили с оказией. Трубецкие сейчас в Париже.
Они помолчали. Георгий Михайлович присел на кровать, притянул к себе жену, положил руку ей на плечо. Без их ведома секунды заполнялись мерным спокойствием, теплом удивительной густоты.
– А что ты вспоминаешь?
– Кафе на Остоженке, где ты сделал мне предложение.
Они улыбнулись друг другу и воспоминаниям.
– С нами сидел твой брат Владимир с женой… Как ее…
– Елена. Из Шереметевых.
– Да-да, точно. Я краснел, мялся, как пятнадцатилетний мальчик, а Володя ничего не замечал…
– И тогда Елена опрокинула на себя чашку с чаем, как бы случайно. Они отошли…
– А я выпалил скороговоркой признание.
– Да, ты очень торопился…
– Ведь они могли вернуться в любой момент!
Лина прижала его ладонь к своим губам.
– Я все это помню, как будто было вчера, но…
– В другой жизни?
– Точно.
– А это и было в другой жизни.
Георгий Михайлович посмотрел в сторону, а потом сменил тему:
– Уголовников стало много. Все в татуировках, разрисованы, как дикари. Да они такие и есть. Но это ничего, мы им пока спуску не даем. В административной части много бывших офицеров. Какие люди, Лина, настоящие кентавры – монумент, кремень, благородство! Не сладить им с нами, – глаза его блестели.
Да, такого она его любила пуще жизни.
– Иди ко мне… – щеки ее лизнул румянец, пересохли губы. Снова сдавило горло, дрожь пошла по всему телу.
…Только женщины умеют менять тему и всегда выбирают правильную.
Ночью выпал первый снег. Лина проснулась рано, еще по темноте. Она закуталась в шерстяную шаль, подошла к окну. Изба выстудилась за ночь, по полу гулял сквозняк. Женщина поежилась, плотнее запахнулась в шаль.
Снег золотился в отсветах полной луны. Сразу за дорогой начинался лес: темный, снежный, неприветливый. Ни ветерка. И вся эта застывшая картина убаюкивала невысказанной вслух величественностью, словно люди и природа – отдельно, сами по себе, не пересекаясь. Так это было верно и правильно, что Лина поразилась открытию. Как может человек считать себя венцом природы, когда вот этот лес, этот снег и эта луна живут своей гармоничной жизнью? Жили до человека, будут жить после него. И никто им не нужен во веки вечные. Она обернулась и посмотрела на мужа.
– Ты спишь?
– Проснулся.
– Удивительно. Время пропало., – Лина улыбнулась темноте.
– Остановилось?
– Нет, просто пропало. Как будто ничего не было, кроме этого утра, темноты, тебя и меня. Никогда не было, понимаешь? И ничего другого не будет… Странное ощущение.
Осоргин встал с кровати, подошел к жене, обнял ее за плечи.
– Сейчас я затоплю печь, и время вернется.
– Я не хочу, чтобы оно возвращалось.
– Если оно не вернется – не будет смерти, – он крепче обнял жену. – Но и жизни не будет. Навсегда останемся в плену.
Когда разгорелись поленья и первое тепло вместе с запахом кирпича растеклось по комнате, Лина зажмурила глаза, прислушалась к жизни за окном.
– Слышишь? – спросила она мужа. – Капель.