Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Лицо Алекса помрачнело:
— Он был другом и помощником той женщины, ради которой мы сюда пришли. Не хочу называть ее имени, чтобы не насторожить господина музейного директора. Может быть, ее любовником… судя по тому, что заказывал для нее шелковое белье. Между прочим, это белье привозил из Парижа я. Собственно, благодаря этому белью я и узнал потом об их связи. Эрих был убит.
— Неужели партизанами? — ахнула Алёна. — Как обидно! Или попал в гестапо? Его раскрыли?
Алекс чуть покосился на нее со странным выражением и кивнул. Алёна так и не поняла, которое из ее предположений было правильным. Да какая, по сути, разница теперь-то, через столько лет?
Алекс уже внимательно рассматривал другую фотографию. Это был групповой снимок молодых людей — всем едва за двадцать, но одеты до того нелепо, что многие кажутся старше своих лет. Надпись гласила, что это выпускная фотография химического факультета Львовского университета, который окончил Петр Мазуренко, один из соратников Елизаветы Петропавловской (Григорьевой) и отца Игнатия Петропавловского. Рядом находился портрет этого самого Петра, видимо, увеличенный с группового снимка, но на нем мало что можно было разобрать, кроме огромных мрачных черных глаз. Вообще юноша напоминал врубелевского «Демона», и Алёна подумала, что он, наверное, был очень красив.
— Так, — сказал Алекс угрюмо, — вот и еще одно знакомое лицо. Он выдавал себя за жениха… сами понимаете кого. Он служил в полиции, видимо, по заданию партизан, и погиб там же, на мосту. А вот… вот та самая фотография, из-за которой, собственно, и разгорелся весь сыр-бор.
Последние слова он произнес по-русски, и Столетов так и разлетелся к нему:
— Наш гость знает русский язык?
— Немножко, — ответила Алёна, мгновенно входя, даже, можно сказать, впрыгивая в роль переводчицы. — Некоторые слова. Преимущественно пословицы.
— А к чему относились эти слова про то, что разгорелся сыр-бор?
Алёна раздраженно откинула сумку за спину. Черт же дернул Алекса это брякнуть! Вот прицепился Столетов! Неужели ему померещилось что-то подозрительное в том, что они, на рысях пробежавшие весь музей, так прилипли к этим снимкам?
— Наш гость имел в виду, — самым безразличным тоном сказала Алёна, — что война разгорелась, как сыр-бор, и в ней сгорели множество жизней.
Постная физиономия Столетова приняла соответствующее скорбное выражение.
За спиной открылась дверь. Столетов сделал грозное лицо. Наверное, это лицо испугало того, кто сунулся было в музей, потому что, когда Алёна обернулась, там уже никого не было. Зато Столетов опять смотрел скорбно.
Быстро приспосабливался к обстановке, ничего не скажешь!
Вообще он был нормальный старикан, конечно, но Алёне ужасно не нравился. Наверное, она была субъективна. Наверное…
Она покосилась на Алекса. Лицо у него было странное. Суровое и несчастное в одно и то же время. Он с такой болью смотрел на снимок женщины, подписанный: «Елизавета Ильинична Петропавловская (Григорьева), 1917–1942 гг.», что Алёне и самой стало больно. Может быть, Алекс надеялся, что Катерина в своем материале все же что-то напутала, что здесь, в музее, все в порядке, что он увидит ту, настоящую Лизу, которую так любил и которая так страшно погибла? Но чем больше смотрела на стенд Алёна, тем больше понимала: доказать, что с Елизаветой Петропавловской (Григорьевой) произошла ошибка, будет не так просто…
Во-первых, начать с того, что имелось несколько ее снимков. Самая большая фотография, на которой хорошо было видно нежное треугольное личико со слабым подбородком и наивными глазами, запечатлела Лизу в военной форме. Сделана она была в то время, когда девушка, сразу после начала войны, училась в Горьковской школе радисток. Рядом с этим снимком под стеклом в рамках висели несколько ее писем сестре, посвященных этому периоду ее жизни, и Алёна их быстро пробежала глазами. Судя по напряженному лицу Алекса, он тоже пытался прочесть небрежно написанные — отнюдь не каллиграфическим почерком! — слова:
«…Знаю, что точка-тире, «ти-та», — это «а». Наш преподаватель отстукивает на ключе «ти-та» пять раз в минуту с одинаковыми интервалами. Я понимаю, что это «а», но записать не успеваю. Говорю, что слишком быстро, а преподаватель смеется: «Да вы будете легко записывать по сто двадцать знаков в минуту, а то и больше!» В это невозможно поверить… Для примера он отстукал на ключе радиограмму со скоростью сто сорок знаков в минуту. Нет, это недостижимо…
…Мы уже так набили руку, что целый урок могли беспрерывно принимать радиотексты со скоростью сто — сто двадцать знаков в минуту. Мысленно еще не успевали расшифровать принятые звуки, а рука уже писала букву. Оказывается, все возможно, все достижимо!
…Мы должны знать каждый проводок, каждую деталь в рации, чтобы при аварии уметь самим отремонтировать ее. Паяльник совсем маленький, пальцы по сравнению с ним кажутся громоздкими, и всего одна крошечная капля сверкающего олова возвращала рацию к жизни…
Я случайно купила пластинку и не расстаюсь с ней. Жаль только, патефона нет, играть не на чем…»
Больше писем не было. Зато был отрывок из воспоминаний о Лизе ее младшей сестры, Татьяны Григорьевой. Как уже поняла Алёна, Григорьева — была настоящая фамилия Елизаветы, а Петропавловская — ее партизанский псевдоним, и отчасти эти воспоминания ее сестры объясняли, почему она взяла именно его:
«Помню свое детство в старом доме в Мезенске. Мы жили на Липовой, номер 14а, вместе с еще одной семьей. Это был большой флигель старинного барского дома, раньше там жила прислуга. Сам барский дом стоял в развалинах, его почему-то никто не пытался отремонтировать, развалины поросли бурьяном и крапивой. Мы там играли с удовольствием весной и в июне, а потом начинала буйствовать крапива, да так, что не слишком разыграешься.
Единственное целое, что от барского дома осталось, — это крыльцо. Иногда моя сестра Лизочка брала кусочек тюля, покрывала им голову, подвязывала фартук и садилась на крыльце в «кресло» из кирпичей и сучьев. Такой в нашем представлении была барыня — бывшая хозяйка нашего дома. Мы забирались к ней в сад, ломали сирень, барыня — Лизочка — вскакивала с кресла, размахивала руками и кричала: «Ах, разбойники! Ну, подождите, я позову милиционера!» — так обычно на нас ругалась дворничиха, и мы тогда даже не знали, что нужно кричать городового, а не милиционера, если уж про барынь речь идет…