Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— О господи, мать моя! — прошептал один из них — парень лет двадцати двух, с вздернутым носом на широком, чумазом от грязи лице. Слежавшиеся русые волосы его сплелись на скулах с бородкой. — Неужели мы в доме? А, дядя Степан?
Они переглянулись и засмеялись: парень звучным, но сильно севшим голосом, Степан — пожилой, сутулый казак — беззвучно, как-то странно булькая горлом, и Зауреш показалось, что они отвыкли от смеха. И неожиданно она рассмеялась сама — долгим презрительным смехом, не отрывая взгляда от пришельцев. Из-под белого вязаного платка выбилась прядка иссиня-черных волос и легла на щеку, напоминая ровный, аккуратный шрам.
Сутулый шикнул на нее, потом, тревожно оглянувшись на неподвижного, привалившегося к стене командира, подтянул карабин к себе поближе.
— Никак душевнобольная? — Парень с боязливым любопытством уставился на нее.
— Не хватало этой напасти, господи прости! — сердито проворчал сутулый, нервно отворачиваясь к огню. — Надо бы решить, что с ней делать. Наживешь с такой беды…
— Не трогайте ее, — прохрипел есаул, не поднимая головы с груди. Глаза его все еще были закрыты папахой, блестевшей, как и борода его, от растаявшего инея. Он по-прежнему дышал тяжело.
— Разденьтесь, ваше благородие! — заметил сутулый. — Я осмотрю рану.
Есаул промолчал.
Зауреш перестала смеяться, как только они заговорили.
— А где мальчик? — справился есаул через некоторое время.
— Со своими овцами.
— Приглядите за ним.
— Слушаюсь, ваше благородие! Иди, Пахом!
Парень, вздохнув, не спеша намотал на ноги портянки. Потом медленно обулся, предварительно побив друг о друга еще холодные сапоги. Надел тулуп, наверняка с чужого плеча, потому что вместо пуговиц были деревянные рогульки, а полы обрезаны до колен. Взяв карабин, осмотрел его и, потоптавшись у дверей, вышел наружу. Сутулый с неодобрением проследил за его подчеркнуто долгими сборами.
Есаул подвигал левой здоровой рукой, сиял папаху, развязал платок на голове и вытер им лицо и бороду. Поправил слипшиеся волосы.
— Степан, подогрей воду! — распорядился он тихо. — Установи треногу, на нее — казан… Притащи топки, она в сенях. Чтоб огонь горел, как у них…
— Слушаюсь, ваше благородие!
— Тут по дыму в двадцати верстах догадываются…
— Ясно, ваше благородие!
Степан быстро натянул сапоги и выскочил в сени.
— Собаки! — бросила Зауреш из своего угла. — Подлые собаки!
— Помолчи, женщина! — поморщился есаул, стараясь не встречаться с ее горящим взглядом.
Его мучила боль. Ломило раненую руку, плечо, и боль пульсирующими толчками отдавалась в груди. Сердце изнемогало, борясь с гангреной. Слабое тепло огня касалось лица, тулуп не пропускал его внутрь, но он не раздевался, боясь, что запах гниющего тела заполнит комнату.
Он сам всегда относился с презрением к людям, которые не могли постоять за себя. И никогда не испытывал жалости к черни. Однажды, возвращаясь из бунтующих аулов, его сотня прошла по киргизским старикам и старухам, согнанным в Уральске на базарную площадь. Через год в Оренбурге он прикрывал главную улицу, выходившую к железнодорожным мастерским, в которых засели рабочие. Не помня себя, он бросил казаков вперед, когда рабочие вышли на улицу для переговоров с властями. Потом его сотню послали в актюбинские степи, где он чудом остался жив. Мир изменился самым непонятным образом, и он однажды заметил, что стал бояться черни. Этот страх усиливался в нем с каждым новым поражением, а поражения вскоре последовали одно за другим. Страх овладел им под Уральском, когда их атаковал Чапаев, и тогда, когда вопреки его логике, их гнала по степям киргизская конница, и тогда, когда они проиграли бой почти безоружным повстанцам Тайсойгана, и когда прятались в барханах… Он чувствовал этот страх и сейчас оттого, что судьба снова вывела его к дому колодцекопа, словно бы замыкая горький круг неудач. Последнее пристанище, подумал он, с бессильной яростью оглядывая прокопченный, в трещинах потолок. За что? За то, что родился казаком — вечным воителем? И он с внезапно вспыхнувшей обидой подумал, что вот кубанцев никогда не выставляли против черни. Берегли их честь…
Вошел Степан с ведром снега, опустил его в казан, ошметок снега, прилипший ко дну ведра, упал на уголья, зашипело и противно запахло золой.
— Вас раздеть, ваше благородие?
— Олух, — пробормотал он. — Надо спрашивать: «Вам помочь?»
— Виноват, ваше благородие!
Есаул горестно поджал губы, и Зауреш рассмеялась, видя его бессилие.
— А как быть с бабой, ваше благородие?
— Как бы ты поступил? — справился есаул, немножко подождав.
— Не могу знать, ваше благородие!
— Нам надо выжить, казак. А без нее это трудно… — А хлопец?
— Посидит дома…
— Значит, перезимуем тута?
— Будет видно… — Есаул застонал и тихо выругался. Переждал с минуту и попросил казака: — Подсоби…
Степан подскочил, расстегнул пуговицы и, придерживая его одной рукой за спину, другой стал осторожно стаскивать с раненого плеча офицера тулуп. Тот скрипнул зубами.
— Разрежь рукав…
— Как его разрежешь? — удивился казак. — Это дело не простое… Раздуло-то как, господи!.. — И брезгливо поморщился.
Он перетащил есаула на торь, где была разостлана постель.
— О-о… Осторожней!.. Черт…
Есаул впал в полузабытье. Степан стащил, наконец, шубу и с заметным облегчением отошел от него.
Когда он очнулся, Степан, стоя на четвереньках, выбирал из деревянного кебеже сушеный курт из овечьего молока. Рот его был набит сыром, крошки прилипли к тяжелой нижней челюсти; крепкие зубы его мололи твердый сыр, как мельничные жернова. Глаза женщины, сидящей у очага, победно сверкали. И он подумал, что Степан этак может подавиться. Женщина непременно расхохочется, и тогда казак убьет ее, а все это теперь совершенно ни к чему. Но есаул не решился сделать казаку замечание. Не хотелось, чтобы это слышала женщина.
Стукнула наружная дверь, и в сенях послышались голоса. Все трое выжидающе уставились на дверь. Вошли Даурен и Пахом; Пахом держал мальчика за руку. Лицо Даурена недоуменно и сердито морщилось, переступив порог, он остановился, выдернул руку и устремил взгляд на мать. Степан, ухмыляясь, подмигнул Пахому.
— Успокойся, мальчик! — сказал есаул по-казахски, стараясь опередить женщину.
— Почему он улегся на моей постели? — спросил Даурен у матери.
— Он считает себя хозяином.
— О чем они болтают? — спросил Степан, с усилием проглотив сыр. — Протолкни его сюда, как бы не утек. — Он рассмеялся своим булькающим смехом. — Чуешь, мясо варится! Полчаса как закипело.
Даурен резко откинул руку Пахома и сам прошел к очагу.
— Ну, ну! — прогудел Пахом, меряя его взглядом. — Ишь