Шрифт:
Интервал:
Закладка:
25 октября 1914 г. в Петрограде студенты Института инженеров путей сообщения устроили массовую манифестацию по поводу взятия союзниками-японцами порта Циндао[576]. Петроградский студент писал в Москву в ноябре 1914 г.: «В нашем студенчестве подъем такой же, как и в других слоях, только без „казенного патриотизма“ и без „Б. Ц. х“ (Боже, Царя храни. — В. А.). Мы отчисляем из наших скудных средств деньги на раненых, а также посильным трудом стараемся дать хоть что-нибудь родине»[577]. Конечно, подобные обобщения являются крайне условными и неточными. Значительная часть студентов-академистов пела «Боже, Царя храни» и вместе с толпой на Дворцовой площади опускалась на колени. Из письма от 15 октября 1914 г. из Петрограда в Москву: «Только что узнал подробности о Московских безобразиях, творившихся в день опубликования высочайшего указа об отмене отсрочек. А мы, брат, не лучше, а возможно и хуже: наши лазали на коленях перед пустым Зимним дворцом. Это уже скандал…»[578]
Часть студентов не скрывала своего участия в первом московском немецком погроме, причем оправдывала это как чувством священного долга, так и различными случайностями. Например, разбитую витрину магазина Манделя объясняли тем, что в толпе «у кого-то случайно, во время бега, снялась галоша и полетела в витрину магазина»[579]. Желание оправдать очевидные, сознательные акты вандализма студентов приводили к созданию не менее наивных картин. Московский студент, отвечая на письмо петроградского знакомого, в котором последний осуждал московские беспорядки, оправдывал поведение своих товарищей следующей, по его мнению убедительной, историей: «Стоит Сережа перед еще целой вазой в магазине Эйнема, глаза горят, видно, что хочется ему чем-нибудь выразить свою ненависть к враждебной нации. К сожалению, под руками нет ни одного твердого предмета; но вот к Сереже подходит мальчик, в шапке у него камни. „Барин, купите — маленькие по пятаку, большие по гривеннику“. — „Дай-ка десяточек побольше“, — говорит Сережа и дает мальчишке целковый. „Ваше благородие, посторонитесь, не ровен час, — зашибем“, кричит он подошедшему было полицейскому. Городовой отходит и самая красивая из ваз разлетается вдребезги. „Я этому в Берлине выучился“, — самодовольно говорит Сережа»[580].
Из писем студентов узнаем, что среди них было достаточно много сторонников социалистической идеологии, осуждавших развязывание войны, в чем они вслед за социал-демократами обвиняли царское правительство. 14 октября 1914 г. студент писал из Петрограда: «У нас разделилось студенчество на две партии: одна требует амнистии и против войны, другая против них идет. Вчера такие горячие споры были, просто ужас… А в Университете, я слыхал, будто еще более резко разделено студенчество. Что-то будет!»[581] Часть студенчества, которой по жеребьевке не пришлось идти в армию, стремилась попасть на фронт по идейным соображениям: увлеченные социалистическими идеями, они желали быть поближе к народу, особенно к «человеку с ружьем», чтобы изучить настроения масс.
Хотя отмена отсрочек была встречена российским студенчеством в целом с пониманием, она содержала в себе положение, которое провоцировало новый виток конфликта между студенчеством и властью: в то время как русских православных студентов, католиков и лютеран, мусульман принимали в военные училища, где они могли получить офицерский чин, студенты-евреи, даже православного вероисповедания, вынуждены были идти на фронт обычными рядовыми. Еврейский вопрос достаточно остро стоял среди образованной части российского общества, оставаясь принципиальным в его взаимоотношениях с властью.
При этом студенты-евреи в своей массе хоть и с обидой, но спокойно встретили свою новую перспективу. Московский студент Коля писал знакомому 10 октября 1914 г.: «Вряд ли на мою долю выпадет работать над моим изобретением дальше. Слухи о привлечении студентов к отбыванию воинской повинности оправдались раньше, чем можно было ожидать. Я не печалюсь по поводу предстоящего призыва. Одно обидно, я, как „лицо, не имеющее права по существующим законоположениям быть офицером“, пойду солдатом. Само по себе это было бы ничего, но получать оскорбления перед тем, как ты идешь рисковать жизнью, — это неприятно. Впрочем, надо быть выше этого»[582].
Практически подавляющее большинство студентов не-академистов поддерживало товарищей-евреев. Определенная часть академистов, стоявшая на монархических позициях, наоборот, именно студентов-евреев обвиняла во всех студенческих акциях политического протеста. В своей корреспонденции они предпочитали делить студенчество не на «академистов» и «не-академистов», а на «русских» и «жидов». Харьковский студент писал своему товарищу Беляеву в Киев 19 октября 1914 г.: «Харьковские студенты в массе, несмотря на жидовское растлевающее влияние, оказались вполне русскими людьми, горячо любящими свою родину… После патриотической манифестации студентов жиды явились в Университет и давай подстрекать, как мы должны „реагировать“ на участников манифестации… Состоялась сходка, на которой поносились патриотизм и правительство, требовали прекращение войны… и даже оскорблен был Государь. Вот как бесчинствовала жидовская революционная шайка»[583].
Фактически слово «жид» в студенческой риторике теряло свое первоначальное этническое содержание и наполнялось политическим смыслом. Антисемитизм студентов-академистов подпитывался и соответственными высказываниями профессорского состава. Примечательно, что среди них были немцы, которых германофобия не излечила от юдофобии. Так, выраженно антисемитскую позицию занимал директор Киевского бактериологического института В. К. Линдеман, возглавлявший комиссию по противохимической защите в годы войны. В январе 1915 г. он писал в Москву: «Последовала уже отмена циркуляра Кассо о государственных экзаменах и получен новый, дающий полную возможность расширения черты оседлости. Бороться с этим я, естественно, не могу, и приходится своими руками пускать в свой научный храм стадо свиней»[584].
Одиозный министр просвещения Л. А. Кассо, поспособствовавший в 1911 г. уходу из Московского университета 130 сотрудников, выразивших протест действиям полиции при подавлении студенческих беспорядков, а в 1912 г. — увольнению всех слушательниц женского медицинского института за «политическую неблагонадежность», проводил политику ограничения автономий университетов, закрывал студенческие союзы, за исключением организаций «академистов», вводил в высших учебных заведениях усиленный контроль за студентами. В частности, это проявилось в закреплении студентов за определенными факультетами, что для многих студентов, привыкших к «предметной» системе, позволявшей посещать любые лекции, было неудобно. Кроме того, посещение лекции предусматривало получение «входного билета» в канцелярии факультетов; получив такой пропуск, студент должен был предъявлять его при входе в университет и при переходах из одного корпуса в другой, а также при входе в аудиторию. Для функционирования этой системы приходилось нанимать специальный персонал. Студент Московского университета жаловался по этому поводу члену Государственной думы, кадету А. И. Шингареву в марте 1916 г.: «У каждых ворот входа в Университет стоят двое проверяющих билеты и для большей помпезности стоит дворник с револьвером; таких ворот три в старом здании и одни в новом; но в новом здании на каждом факультете стоят эти неумолимые „церберы“ и требуют билеты. Кроме того, в каждой аудитории Университета существуют еще другие, которые наблюдают за поведением и разговорами студентов; они одеты в костюмы швейцаров, но считают себя более высокой породой людей; эти господа неизменно ходят, заложа руки за спину и незаметно интересуются каждой беседой, происходящей между двумя студентами, не говоря уже о большом количестве собеседующих, тогда прямо вызывается экзекутор… Не найдете ли возможным в беседе с министром народного просвещения коснуться этого вопроса?»[585]