Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А могли бы, — с угрозой сказал Пахомов, который из принципа пишет Таллин в имперской орфографии. — Одно слово — эстонцы, — шипит он, — за лишнюю букву удавятся.
— Скорее, наоборот, — возразил я.
Мне ее, впрочем, не жалко, хотя вторая «н» смотрелась избыточно. Как всякая проделка политической корректности: вместо негра — афро-американец, вместо русского — россиянин, вместо еврея — тоже.
Высокая эстонка, говорящая по-английски с ирландским акцентом, внесла грубое деревянное блюдо с закусками. В меню оно называлось «Услада крестоносцев».
— Я думал их услада — резать турок.
— Наших сперва крестили. Тут, впрочем, акцент на пряностях: брюква с имбирем, острая чечевица, рыцарские огурцы с перцем.
— Глобализм?
— Но в меру. В «Ганзе» не подают картошку и водку — Америку и спирт открыли позже.
Это ничему не помешало, потому что мы перешли на монастырский «Аквавит», в котором градусов не меньше, но пьется легче. К третьей перемене, между грибами и лосятиной, я набрался (храбрости), чтобы спросить, как эстонцы относятся к русским. Лиис не знала, потому что эстонкой была только по профессии. К ней относились хорошо, ко мне — тоже, как, впрочем, ко всем туристам, которые слетают в Таллинн тучей.
Китайцев, как теперь водится, больше всего. Я слышал, что европейский тур они начинают в Трире, на родине Маркса. Дальше уже не важно, ибо все европейцы на одно лицо, особенно в музее, где китайцы степенно переснимали портрет завитого вельможи, проигравшего Петру Эстонию. Спрятавшись от строгого экскурсовода за колонну, две юные китаянки хихикали над голой Венерой.
После этих троих мне больше всего понравился зал скульптуры. В нем собрали бюсты тех, кто оставил след на этой земле, даже если он на ней и не был. Зал по-братски делили Киров, Христос, Карл ХII, святые, передовики, крестоносцы, ударники. Стоя вперемежку, они превращали историю в сумбур и кашу, что, надо сказать, в Прибалтике не слишком отличается от правды. В конечном счете все это оказывается не слишком важным. Сквозь ушко настоящего прошлое проходит лишь в нарядном — облагороженном — виде. От русских, например, остались только лучшие — Солженицын, Довлатов, Тарковский (в Таллинне снимали «Сталкера»). Мне даже показали гулкий фабричный корпус, ставший в кино Зоной. Теперь там театр.
— Джентрификация, — важно объявил я и вновь приложился к кружке. Как всё здесь, пиво было ни на что не похоже. Оно отдавало лесными травами, диким медом и седой древностью. В ней, собственно, весь фокус. С тех пор как Евросоюз запретил горючие и вонючие сланцы, Эстония пустила в ход свой главный ресурс — Средневековье. Каждый день его становится все больше. Старый город растет так быстро, что я в нем от радости заблудился — дважды.
История — нефть Европы, и она не устает расширять промыслы, реставрируя обветшалое и возводя разрушенное. Всякий старинный город обладает, как ящерица, способностью к регенерации, но только красивого. Остальному нечем зацепиться за историю, и оно ссыпается в Лету, как райкомы, военные базы и тяжелая промышленность…
— …которую они променяли на свой туристский Диснейленд, — обиженно заключил Пахомов, называвший балтийские страны лимитрофами и не отличавший их народы друг от друга.
Я понимал обиду Пахомова, потому что любил бабушку. Она умерла в Риге, где провела бульшую часть своей почти столетней жизни, но так и не примирилась с латышами, которых готова была принять за своих, если бы они говорили по-человечески. Чужой язык бабушка принимала за каприз и вызов, чем, надо сказать, не отличалась от главнокомандующего прежнего округа со слишком скромной для его поста фамилией Майоров.
Мне язык не мешал, потому что я его так и не выучил. В смешанных компаниях говорили по-русски, а в других я не бывал, о чем горько жалел, ибо самые красивые девицы учились в Академии художеств, где говорили только на латышском. Языковой барьер охранял куцую эстетическую свободу, позволявшую рижским мэтрам завести живопись, чуть отличную от неизбежного в метрополии советского сезаннизма. Другим очагом сопротивления были песни — по одной на каждого латыша. Но мы знали одну — «Kur tu teci», а с таким репертуаром далеко не уедешь. Мы и не пытались: латыши, казалось, мало чем отличались от русских, если не считать коротковатых брюк. Только задним числом я сообразил, что прибалты были выше того среднего роста, на который работал советский ширпотреб. За это их, беловолосых и голубоглазых, брали играть фашистов, сперва — в советском кино, потом — в постсоветской жизни. По уровню вражды, узнал я из российских опросов, Эстония лишь немногим уступает чеченским боевикам и американским империалистам. В Таллинне это не заметно, что и понятно: те, кто так считают, редко покидают берлогу.
— Чего ты хочешь, — вздохнул Пахомов, — ваша Балтика — оселок. С Востоком Россия воюет, а от Запада ждет еще и ответной любви. Вот почему Россия — европейская, а не евразийская страна: она всегда лицом к Европе. Последствие агорофобии. На Восток мы перли сдуру, а на Запад — от страха перед завоеванным. Стимул Петра — бегство от бесформенности: обменять степь на клумбу, прислониться к границе и прорубить в ней не врата, а окошко.
— Скорее уж, — влез я, — форточку, если говорить об Эстонии.
Не то чтобы она такая маленькая, Голландия — меньше, не говоря об Израиле. Просто мы о них мало знаем. Как писал Яан Кросс, чтобы вывести эстонцев из «состояния безымянности», понадобился шахматный гений Пауля Кереса. Но надолго его не хватило. Бабушка, правда, любила Георга Отса, а я — Юло Соостра, чья синяя рыба (сама себе тарелка) ждала меня на выставке посреди Кадриорга.
Путь к нему отмечал знак «Осторожно, белки», и я переложил бумажник в боковой карман. В парке стоял камерный президентский дворец легкомысленно-розового цвета. Власть сторожили три тощих льва на гербе и два румяных солдата. Я сфотографировал их всех и порадовался тому, что эстонская независимость — в надежных руках и лапах.
Накануне, разгоряченный модной водкой «Белуга», я опрометчиво согласился помочь яркой блондинке с опасной улыбкой. Тем более что и просьба была пустяковой — написать двадцать строчек о снах, можно из Юнга. И вот — еще нет полудня, а я уже стою без штанов, и незнакомые женщины втыкают в меня булавки.
«Вуду, макумба, завезли», — кричал я про себя, держа во рту нитку, чтоб не стать зомби.
О бегстве не могло быть и речи, потому что я не знал, куда попал. Шофер только матерился, выслушивая указания мобильника. Я, естественно, не вмешивался, ибо, по моим провинциальным подсчетам, машина приближалась к Уралу. Мы долго катили вдоль разгромленных цехов по дырявой мостовой, потом начались рельсы. Я не мог даже определить, пролегал маршрут внутри или снаружи. Стены сужались в коридоры, но крыши не было — то ли уже, то ли вообще. Потом начался туннель, ведущий в красный уголок, за ним — постиндустриальная пещера, как в Сохо. Там-то меня и раздели до исподнего, велев натянуть непонятное.
— Ватник? — безнадежно спросил я.