Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Обычно она работала в тихой студии. Для нее живопись являлась не только образами, но и музыкой, звучащей в голове, поэтому иногда реальная музыка отвлекала от внутренней мелодии.
Но нынешним утром, одеваясь, она смотрела новости, узнала об ужасной истории с копом-убийцей и уничтожением целой семьи и никак не могла отделаться от мыслей об этом. В тихой студии фотография Давинии Вобурн, показанная по телевидению, снова и снова возникала перед мысленным взором Никки, словно образ призрака, материализующегося из облака эктоплазмы. Она запрограммировала проигрыватель на несколько часов компакт-дисков Конни Довер,[23]надеясь, что призрачная кельтская музыка отвлечет ее от призрачного лица этого несчастного ребенка.
Несмотря на новости и тревожащую картину с изображением детей, настроение дома оставалось веселым и радостным. Давящая атмосфера последних дней, которая так резко исчезла днем раньше, никак не давала о себе знать… до десяти минут третьего.
Никки доводила до ума третий вариант предварительного наброска, когда настроение дома поменялось так разительно и внезапно, что она посмотрела на часы, словно хотела зафиксировать точный момент автомобильной аварии на улице или первые мгновения рокового пике авиалайнера.
Она начала подниматься из-за чертежной доски, будто вдруг возникшая ситуация требовала ее внимания, но замялась и вновь села. Она не слышала шума, или воплей, или тревожных криков. В доме царили тишина и покой, как и минутой раньше, в 14:09.
Подумав, она решила, что перемена настроения, конечно же, у нее. Дом не мог менять настроение, как не мог менять мнение о чем-либо.
Тем не менее внезапность такой трансформации выглядела странно. Никки не страдала маниакально-депрессивным психозом. Не падала в пропасть депрессии и не чувствовала, будто ее сердце возносится к небу, как шарик, наполненный гелием.
Вместо того чтобы взять карандаш, она слушала, как Конни Довер поет «Остролист и плющ», и ее очаровывала каждая фраза и нота. Когда же она вновь начала рисовать, ее не отпускала мысль, что где-то в доме что-то не так.
* * *
После ухода Лайонела Тимминса Джон думал, что ему уже не уснуть. Посидел в кресле, читая «Дейли пост», но вскоре отложил газету.
Во сне он шел по многочисленным подземным комнатам и бесконечным коридорам, поднимался и спускался по высеченным в камне лестницам, закругляющимся, как поверхности Мебиуса, и это сооружение без единого выхода говорило: «Твой поход безнадежен, твоя сила неадекватна, твой план спасения бесполезен». Он брел в одиночестве, но в какой-то момент грубый голос обратился к нему из лабиринта: «Погибель». Голос прозвучал так же, как голос Лайонела, когда тот наклонялся над креслом, чтобы тряхнуть Джона за плечо, и он разбудил его, но лишь на короткие мгновения, которых хватило, чтобы взглянуть на часы, стоявшие на письменном столе. 14:10. Он спал меньше часа. А потом вновь вернулся в лабиринт, вырубленный в горе надгробного гранита.
* * *
Поскольку во второй половине дня не намечался ни урок математики со стариком Синявским, ни выезд на урок рисования, где его ждали Лаура Лея Хайсмит и ее идеальный рот, Зах спустился вниз, в маленький тренажерный зал, находящийся рядом с гаражом, чтобы поупражняться с железом. Даже более крепкий, чем большинство тринадцатилетних подростков, он знал, что через пару месяцев ему исполнится четырнадцать лет, а через три с половиной года он, скорее всего, завербуется в морскую пехоту, и не хотел терять форму. Ему требовалось ворочать трехнутое железо точно так же, как голодающей обезьяне в эксперименте Павлова требовалось дернуть за ручку, чтобы получить съестное.
Глупо, конечно, тягать железо, но приходилось частенько заниматься глупостями, чтобы попасть куда хотелось. Он вообразил себя неандертальцем, чтобы думать только о гантелях, грифах, блинах и стараться избегать скручивания яиц при определенных упражнениях. Недавно он прочитал о скручивании яиц, и, похоже, человек при этом получал столько же удовольствия, как и при кастрации садовыми ножницами.
Примерно сорок минут он тягал железо, выполнял упражнение за упражнением, как голодающая, но осторожная обезьяна, пока не покрылся пленкой вонючего пота. Ему нравилась ровность и ритмичность его движений, нравилась набранная форма. Странный и унизительный момент наступил, когда он лежал на спине и поднимал штангу на полностью вытянутые руки. Когда поднял в восьмой раз из десяти намеченных и начал опускать гриф на грудь, штанга внезапно потяжелела раза в три. Руки завибрировали, он не мог контролировать поднятый вес, собрал все силы, напрягся, но руки вдруг стали резиновыми, и гриф вместо груди упал на его трехнутую шею, аккурат на адамово яблоко. Слабак.
Зах точно знал, что не вешал очень уж много блинов на этот блинский гриф. Никогда не делал таких глупостей. Увеличивал вес штанги, только если рядом был отец, чтобы помочь ему, если штанга окажется слишком тяжелой. Он чувствовал, как какой-то урод давит на гриф, потому что хочет расплющить ему кадык. Он буквально слышал безумный смех у себя в голове, не свой смех, злой и грубый. Так могла бы смеяться тварь на служебном полуэтаже, которая сказала: «Я тебя знаю, мальчик, теперь я тебя знаю».
Зах так сильно напрягся, что почувствовал, как сердце колотится в висках. Глаза выпучились, шея надулась, и он точно знал, что в течение, наверное, двух минут умрет или из-за разорванных дыхательных путей, или из-за блинской артерии, лопнувшей в мозгу. Больше бы его организм такого напряжения не выдержал. Он проверил часы, чтобы точно знать время смерти — 14:10. Продержавшись две минуты, он бы умер в 14:12, потому что это не Сан-Квентин и трехнутый начальник тюрьмы не позовет надзирателя, как в дурацких тюремных фильмах. Зах плакал, кап-кап-кап, не из страха или жалости к себе, нет, по другой причине: напрягался так сильно, что слезы сочились из глаз, как пот сочится из пор.
Когда время на часах изменилось с 14:10 на 14:11, вес штанги резко вернулся к нормальному. Зах оторвал гриф от шеи, поднял, сбросил на подставку и сел, жадно хватая ртом воздух, дрожа всем телом. Когда провел на удивление холодными руками по лицу, чтобы вытереть пот, выяснилось, что от напряжения носом пошла кровь.
* * *
Иногда Наоми нравилось читать в гнезде королевы. Так она называла диван у окна в спальне для гостей на втором этаже. Восемь футов в длину, три в ширину, плюшевые диванные подушки, горы удобных декоративных подушек, позволяющих улечься, приняв элегантную позу, будто она королева Франции и принимает обожающих ее подданных, желающих засвидетельствовать свое почтение. Три высоких окна смотрели на массивный дуб и южную лужайку, которую в последние дни дерево принялось устилать ковром алых листьев. Tres belle.[24]
Ей осталось прочитать только восемьдесят страниц в книге об образованном драконе, взявшем на себя труд обучить девочку-дикарку, чтобы та стала Жанной д'Арк своего народа и спасла королевство от нависшей над ним опасности. Наоми не терпелось добить эту книгу и взяться за продолжение. История напоминала «Мою прекрасную леди», но с поединками на мечах, отчаянной храбростью и магами, а место профессора Хиггинса занимал дракон по имени Драмблезорн, отчего книга становилась гораздо более интересной без потери литературных достоинств.