Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сидя на краешке дивана, она долго рассказывает о бедствиях ульчей, о годах принудительной коллективизации, об исчезающих поселениях, о смешанных браках, грозящих народу поглощением. По ее словам, сейчас половина браков у ульчей заключается с чужаками. Ее собственный брак тоже был таким. Она родилась в Коленикове – месте, о котором я никогда не слышал – и вышла замуж за строителя, наполовину ульча, наполовину украинца. «Видите, какая смесь!» У нее самой мать из ульчей, а отец был русский, однако я не нахожу никаких славянских признаков, глядя на ее широкий нос и черносмородиновые глаза. Она говорит, что в ее деревне в основном жили местные.
– Моя бабушка была шаманкой, большой силы женщиной. Когда я вышла замуж, она пыталась утащить меня домой. Не знаю зачем. Правда, у нас принято, чтобы перед свадьбой друзья жениха похищали невесту на лодке. Потом жители деревни, где жила невеста, пытаются ее вернуть. Понятно, им не удается, и связи обрываются. Но у моей бабушки была странная и долговечная сила. – Даже сейчас она немного морщится. – В мужниной деревне я стала постепенно пугаться. Несколько месяцев не могла выйти из дома. В конце концов, его друзья провели вместе ритуал, чтобы освободить меня. Не знаю, что они сделали. Но бабушкино проклятие я ощущала все равно. Каждый раз, когда я появлялась в старом доме, происходили странные вещи. Иногда мне не давали идти сильные ветры. Пожары вспыхивали. Люди стали бояться моего появления. Я превратилась в изгоя. Рядом с деревней есть крутой мыс в форме женщины, с него в реку сбрасывали жен. Женщин, изменивших мужьям. – Она показывает мне фотографию этого утеса. – В конце концов я перестала ходить домой.
Сейчас я едва это могу представить: она кажется очень уверенной и красноречивой. По деревенским меркам ее дом просторен и богат: мягкие диваны, толстые ковры с рисунком из водяных лилий, огромный телевизор. Интересуюсь, что делает ее муж. Она отвечает:
– Мы после свадьбы поехали в Комсомольск, я была там счастлива. Видела возможности для детей. Но муж очень хотел вернуться в свою деревню, снова в тайгу. По вечерам он выходил на балкон, и, когда я видела летящих на север уток, то понимала, что ему нельзя оставаться в городе. Поэтому мы вернулись, и он начал работать в деревне. Вспоминал детство и старые обычаи ульчей, надеялся восстановить их. А мне было грустно. Хотелось той, другой жизни. – Она напряженно улыбается. – В конце концов муж выгорел. Умер в пятьдесят.
Она поднимает со стола фотографию, и я вижу мужчину с семьей: у него худое меланхоличное лицо, уже слишком болезненное, а она с непокорно вырывающимися волосами присматривает за двумя дочерями.
Легко посмотреть на ее жизнь под другим углом, где бабушка-шаманка становится властной каргой, а она – испуганной, тоскующей по дому девушкой; и теперь она, словно в длительном трауре, идет по пути мужа – возврат детства, собирание рассказов и воспоминаний, сохранение чистоты языка.
– В Комсомольске была проблема. Мы не работали для своего народа. Когда я сейчас туда возвращаюсь, воздух пахнет ужасно, и все безразличны.
Она хотела бы послушаться бабушку-шаманку и своего деда, который водил ее к семейному дереву в лесу; ей разрешалось к нему прикасаться, если не было месячных. Но в те времена деревня стала колхозом, а она была занята в пионерской организации; сейчас это кажется другой эпохой.
Теперь она хочет вернуть шаманов. Не так давно здесь жили четыре или пять человек, но все уже умерли. Один дал ей деревянное сердце (она знала, что у нее сердце слабое), и после того, как она перенесла три удара, оно постепенно меняло цвет, с белого на коричневый, впитывая такое потрясение в себя.
Она совершенно прямо сидит рядом со мной. Из-под ее ульчского наряда выглядывают маленькие ножки в пластиковых шлепанцах в виде рыбок. Ловлю себя на том, что представляю, как эти рыбки плавают по коврам с водяными кувшинками. Большое окно перед нами хранит сияющий фрагмент Амура.
– Во время наводнения вода дошла до окон, – говорит она. – Думаю, что Амур был сердит. Когда люди ловят слишком много рыбы, он сердится. Нельзя отбирать у него все. Один осетр накормит всех жителей.
Уходя, я замечаю среди фотографий в рамках икону Божией Матери. Но когда я спрашиваю ее, она пренебрежительно машет рукой, будто Дева Мария – надоедливая родственница.
– Предпочитаю моих собственных богов.
Она держит этих богов в другой комнате, не приглашая меня к ним. Могу только догадываться о них по изображениям в музеях: деревянные статуэтки с мрачными глазами и коническими шапками. Он говорит:
– Это те, что у нас еще есть, и река.
– А река – тоже дух?
Она не дает однозначного ответа.
– Иногда я разговариваю с ней. Ночью разжигаю костер на берегу и прошу помощи. – Она сдержанно улыбается. – Река слушает.
В этих северных местах следы тигра исчезают, и власть над лесом принадлежит медведю. Медведя почитали все местные народы, их связывали тесные отношения. Эпитет медведя «Старик» или «Дед» предполагал наличие древней мудрости; считалось, что это единственный зверь, имеющий душу. Медведи могли превращаться в людей, и наоборот; полагали, что медведи – предки людей. Иногда женщины рожали от медведей. Человек, убитый медведем, мог даже им стать.
Взаимоотношения ульчей и медведей сводились к мистической церемонии. Ловили с большим риском (изувеченные охотники-ульчи были некогда обычным явлением) медвежонка или даже взрослого медведя, а потом два-три года держали в бревенчатой хижине; кормили его женщины. Затем его связанным вели через деревню, а женщины танцевали для него под стук деревянных инструментов, пока не приходили в дом к хозяину церемонии. Семья получала прощение только в том случае, если медведь переступал порог, выпрямившись. Затем лапы зверя привязывали, и самый сильный мужчина поселка убивал его тремя стрелами. Так зверя возвращали духу-хозяину леса, порождением которого был медведь, а мясо в ненасытном причащении съедали охотники племени – оно укрепляло их мужество.
Була́ва – самое близкое к медвежьему культу село ульчей. Мы приближаемся к нему под хмурым небом. Уже неделю мы не видели солнца. За взбитым в грязь берегом с вытащенными на берег лодками – травянистый участок, который обрамлен пустыми длинными домами и амбарами, украшенными национальным резным орнаментом. Хранитель этого призрачного ансамбля, полный энтузиазма ульч, говорит, что он создан для медвежьего обряда. Он с гордостью показывает мне массивную бревенчатую тюрьму, где держали зверя, и двойные шесты, которые использовались при убийстве. Медвежьего праздника больше нет.
– Но мы ждем, когда он вернется! – Он светится надеждой. –