Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Тебе нравится мой абажур? – спросила Вера, перехватив его взгляд.
«Да, абажур, он называется абажур», – обрадовался Берндт.
– Я сама его сделала.
Берндт удивленно поднял брови: он не знал, что сказать, лампа ему не нравилась, а врать он не умел.
– Я на этой кухне все сама сделала, – продолжала Вера, поводя рукой вдоль стен, на которых были развешаны и расставлены многочисленные безделушки. В том, с какой тщательностью было подобрано место для каждой вещички, проглядывалось желание закрыть, задрапировать бьющую изо всех щелей бедность.
Берндту сделалось тесно. Нет, не на кухне, – вообще. Вся эта жизнь с ее фатальным подчинением безобразной судьбе теснила и сдавливала его воображение, ему не хватало воздуха и света, как в подземелье, в котором задыхаются даже свечи. И эта нехватка кислорода как будто лишала его воли и не давала уйти, и он думал, что, наверное, вот так же не может вырваться из хватки своей нелепой судьбы эта женщина.
Вера растерялась, она отвыкла оставаться наедине с мужчиной. Там, на улице, в ресторане, было совсем другое дело. Там можно было танцевать, ходить, двигаться, и это как-то рассредоточивало внимание. Здесь же, в узком пространстве, она совершенно не понимала, как занять гостя.
– Кофе будешь? – спросила Вера и с надеждой схватилась за кофемолку.
– Спасибо, нет.
Веру охватило отчаяние. Надо же чем-то себя занять! Она поставила кофемолку на место и полезла в шкафчик за стаканами.
– Давай выпьем, – предложила она и поставила на стол початую бутылку белого вина.
Пить Берндту не хотелось, но очень хотелось избавиться от наступившей неловкости.
– Давай, – согласился он.
Чокнулись. Звук получился какой-то некрасивый, каменный, как и вся ситуация. Берндт поднес стакан ко рту и сделал глоток. Вино оказалось кислое, с запахом уксуса. Его лицо свело судорогой.
– Что, невкусно? – испугалась Вера.
Берндт сделал над собой усилие и отпил еще глоток.
– Нет-нет, хорошо, – пробормотал он.
Ее лицо прояснилось.
Берндт смотрел на Веру с удивлением, он еще никогда не видел, чтобы человеческое лицо так откровенно отражало малейшее движение чувств. В Германии люди стараются скрыть свои ощущения за непроницаемой миной – это называется хорошим тоном. И действительно, нельзя же каждому встречному выставлять напоказ свою внутреннюю жизнь, например, горе или отчаяние. А вдруг у людей в этот момент праздник и ты им мешаешь, или наоборот – тебе весело, а кому-то не до веселья. Здесь же лицо распахнуто навстречу, как окно в жаркий день, и в это лицо может заглянуть каждый, кто пожелает. Последняя мысль Берндту не понравилась: он был индивидуалистом.
Вера пила прокисшее вино и думала, что вот сейчас она обязательно сделает какую-нибудь ошибку и все кончится, так и не успев начаться. Она пыталась представить на своем месте Галку или спекулянтку Ритку. И та и другая казались ей в этой роли намного привлекательнее, чем она сама. Уж они бы не сидели, как истуканы, тараща глаза на гостя. Они бы обстряпали это дельце – будьте любезны. Ритка вон как мужиков заманивает. Бедрами качнет, глазом поведет – и хоп, он уже на крючке болтается, еще сам того не ведая. О себе самой, как о женщине, Вера была очень невысокого мнения. Вернее, у нее на этот счет вообще никакого мнения не имелось. Как будто нравиться мужчинам вовсе не входило в ее функции. Когда-то давно, еще в школе, когда жизнь наносила на девичий образ первые штрихи женственности, Вера подолгу рассматривала себя в зеркале, не зная, куда определить свое простоватое, с белыми бровями и яркими веснушками лицо – в разряд симпатичных или, скорее, невзрачных? Никакой горечи она при этом не испытывала. Быть красавицей казалось ей делом утомительным. Это же так обязывает, все время ходишь, как на параде!
– Ничего, дочка, не горюй, – подбадривала мать, глядя на застывшую перед зеркалом Веру. – На каждый горшок своя крышка.
Вера и не думала горевать. Она знала, что ходит где-то по свету человек, которого она сможет сделать счастливым. И это ощущение, что она – Вера – заряжена какой-то необыкновенной женственной силой, способной завлечь в семейное счастье диковатую мужскую любовь, придавало ей уверенности в себе и позволяло без страха смотреть в перспективу.
Когда на горизонте появился Коля, Вера взялась за дело обстоятельно, как человек, понимающий свое превосходство – все-таки москвичка, с жилплощадью и со спелой аппетитной фигурой крестьянки, что Коле казалось особенно привлекательным. Он шел в сети с беззаботностью человека, которому нечего терять. Были и танцы на танцплощадке, и сорванная в сквере сирень, и соловьи на восходе солнца. Когда Вера замирала в его объятиях, не двигаясь, ей казалось, что они всегда были вместе и просто раньше не видели, а только чувствовали друг друга, потому что время еще не пришло. Не доросли. Было ощущение начала жизни и было ощущение счастья – легкое и неуловимое, как шорох платья. Но ощущение это промелькнуло по Вериной жизни и исчезло, не оставив никакого следа. Нет, вернее, след остался в виде пятерых детей, но радости от этого Вера не испытывала никакой. Наоборот, было такое чувство, как будто кто-то тянет и тянет из нее жизнь, как нитку из катушки. И она все время куда-то бежит, бежит, бежит и все опаздывает, опаздывает. И нету времени, чтобы остановиться и понять, что бежит-то она по своей собственной судьбе и что кроме детей существует еще она – Вера, женщина, и есть у нее две руки, две ноги, фигура и голова, в которой уже давно нет ни мыслей, ни воспоминаний о себе самой, а лишь бесконечная череда обязанностей, и нет и не будет им конца. Вера бежала бы так и дальше, привычно вписываясь в крутые виражи, пока где-нибудь, на одном из витков, не сошла бы с дистанции – тихо и ни для кого не заметно, но тут в дело вмешалась Галка. Она въехала в соседнюю коммуналку и, еще не успев расставить в новом жилище вещи, уже сидела у Веры на кухне и поучала ее жизни.
– Ты чего, мать, – говорила она, выкатывая на Веру голубые полушария глаз, – разве так можно! Ты посмотри, на кого ты похожа! Нет, ты глянь, глянь. У тебя зеркало-то вообще есть?
Сама Галка была женщина одинокая, но ухоженная, всегда комильфо. Завивочка, каблучки.
– Надо быть всегда в состоянии боевой готовности, – говорила она. – Мало ли где подвернется счастье.
И она всю жизнь шла по пятам этого самого счастья, улыбаясь накрашенными губами и хлопая отяжелевшими под слоем туши ресницами. А счастье как будто играло с ней в прятки. Мелькнет где-то за поворотом, потом высунет язык и исчезнет. Но Галка не отчаивалась. Она была натурой жизнерадостной и верила, непонятно откуда берущейся верой, что именно она знает, как надо устраивать жизнь. И правда, если бы не Галка, Вера не сидела бы сейчас на кухне с Берндтом, а пила бы эту кислятину в полном одиночестве.
Вера поморщилась и отставила стакан. Молчание становилось невыносимым.
Берндт наблюдал за ней, пытаясь понять, о чем она думает. Молчание не обременяло его, наоборот, оно давало возможность сосредоточиться на собственных ощущениях, которые вдруг, на старости лет, взбаламутили его невозмутимую душу. За эти несколько часов он испытал всю палитру чувств, которая отпускается человеку на целую жизнь. От жалости до крайней степени раздражения, от трогательного умиления – до отвращения. Берндт, не привыкший к подобным перепадам, чувствовал себя разбитым. Ему не хотелось двигаться, а хотелось лишь глядеть в Верино лицо, примечать, как она сдвигает пушистые невыщипанные брови, слегка шевелит губами. При этом в ее лице появляется что-то трогательное, детское. И хотя, с одной стороны, Берндт понимал, что ни один нормальный человек не полезет в такую историю добровольно, с другой стороны, так хотелось погладить ее по щеке и сказать что-нибудь утешительное…