Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Затем последовал период, который ее мать назвала бы «совершенным безумием», когда Патрик оставлял свою каморку только для того, чтобы прочесть Мэри нотацию или допросить ее об успехах на поприще изучения философии сознания то с медлительной скрупулезностью пьяного, то с провидческим жаром, но всегда с показным блеском юриста, привыкшего вещать на публике.
– Для того чтобы рассматриваться в категориях науки, субъект сознания должен стать объектом, а это как раз то, на что он не способен. Глаз не видит сам себя, не может вылезти из глазницы настолько, чтобы заметить линзу. Язык житейского опыта и язык опыта лабораторного, словно масло и воду в пробирке, нельзя смешать, не подвергая их насилию со стороны философии. Насилию философии! Ты согласна? Ой-ой. Да черт с ней, с лампой, куплю тебе другую.
Нет, серьезно, а как ты относишься к микротрубочкам? Ты за или против? Микротрубчатые колокола. Тебе не кажется, что теория расширенного сознания может уверенно базироваться на квантовой нелокальности? Ты веришь, что две связанные частицы, зачатые в теплой скрученной квантовой матке микротрубочки, способны обмениваться информацией, преодолевая межзвездные пространства и продолжая общаться, несмотря на ледяное расставанье? Ты за или против? И какая разница для восприятия, продолжают ли частицы резонировать друг с другом, если это не те частицы, которые мы воспринимаем?
– Бога ради, заткнись.
– Кто избавит нас от «разрыва в объяснении»? – вопил Патрик, словно Генрих Второй, вопрошающий, неужели никто не избавит его от этого мятежного попа? – Или этот разрыв – всего лишь продукт неверно трактуемого дискурса? – Патрик не унимался. – Не является ли реальность всеобщей галлюцинацией? А нервное расстройство – всего лишь отказом от согласия? Не стесняйся, ответь, что ты думаешь!
– Почему бы тебе не продолжить твои изыскания у себя? Не хочу, чтобы дети видели тебя в таком состоянии.
– В каком состоянии? В состоянии философского просветления? Я думал, ты не станешь возражать.
– Мне пора забирать детей. Ступай домой.
– Как мило, что ты считаешь ту квартиру моим домом. Сам я не могу этим похвастаться.
Патрик уходил, прерывая философские дебаты грохотом входной двери. Уж лучше бы попросту обозвал ее гребаной сукой, чем слушать, как он выкручивает абстрактные понятия, выражая свою тоску по дому. Мэри все меньше обвиняла себя в его бурных уходах. Она боялась детских вопросов о папиных переменах в настроении, его упрямом молчании и бурных эскападах, проявлениях его бестактности и слабости. На самом деле дети видели папу нечасто – Патрик «был в командировке» последние два месяца в запое и месяц в «Прайори». С поразительным талантом к перевоплощению Роберт продолжал передразнивать философские идеи, которым посвятил свою книгу Эразм и которыми оперировал Патрик в нападках на жену.
– Откуда берутся мысли? – бормотал Роберт, в задумчивости расхаживая по комнате. – Где было твое решение поднять руку, до того как ты его принял?
– Честно сказать, Бобби, – хохотнул Томас, – это может знать только инженер Всезнайка.
– Понимаете ли, м-м-мистер Трейси, – Роберт заикался, дергаясь на невидимых веревочках, – когда вы двигаете рукой, мозг велит вам двинуть рукой, но что велит мозгу отдать приказ руке?
– Это величайшая загадка вселенной, Всезнайка, – пробасил Роберт, переключаясь на мистера Трейси.
– Видите ли, м-м-мистер Трейси, – отвечал самому себе Роберт, снова переключаясь на инженера-заику, – я изобрел машину, которая разрешит эту загадку. Я назвал ее Мозготрон.
– Так давай включи ее! – завизжал Томас, подбрасывая в воздух игрушки.
Роберт загудел, постепенно усиливая звук, который становился все более грозным.
– Нет, нет, стой, не надо, сейчас взорвется! – заорал Томас. – Мозготрон сейчас взорвется!
И Роберт упал на пол, изображая мощный взрыв.
– Похоже, м-м-мистер Трейси, я перегрузил первичный контур.
– Ничего страшного, Всезнайка, починишь, – великодушно согласился Томас. – А серьезно, – обратился он уже к Мэри, – что это за споры о сознании, которые так злят папу?
– О господи! – выговорила Мэри. Сговорились они все, что ли? Она решила ответить научной фразой, которая отобьет у Томаса охоту расспрашивать дальше. – Это серьезные философские и научные споры о том, едины ли мозг и сознание.
– Разумеется, нет, – произнес Томас, вынимая большой палец изо рта и округляя глаза. – Мозг – это часть тела, а сознание – внешняя душа.
– Верно, – изумилась Мэри.
– А вот чего я не понимаю, – продолжал Томас, – почему все есть.
– Что ты имеешь в виду? Почему все есть, хотя могло бы не быть?
– Да.
– Понятия не имею, но, вероятно, этот факт заслуживает удивления.
– Вот я и удивляюсь, мама.
Когда Мэри пересказала Эразму слова Томаса про сознание как внешнюю душу, на того это произвело куда меньшее впечатление, чем на нее.
– Довольно старомодная концепция, – заметил он, – хотя более современная точка зрения: что душа – это внутреннее сознание, – ничего особого не дает, только переворачивает с ног на голову отношения между двумя этими смутными понятиями.
– Пусть так, – согласилась Мэри, – но разве не удивительно, что шестилетка так ясно выражается на такую сложную тему?
– Дети часто говорят то, что кажется нам удивительным, потому что еще не привыкли считать эти темы сложными. Мой Оливер одержим смертью, а ему только шесть. Он не способен смириться со смертью, отказывается считать ее частью мироустройства, смерть – это изъян творения, смерть обессмысливает все. Мы смирились с фактом смерти, хотя опыт ее переживания непередаваемо странен. Оливер не научился надевать на палача капюшон, заменяя переживание фактом. Для него это всякий раз новый опыт. Как-то я нашел его на подоконнике в слезах над мертвой мухой. Он спросил, почему все умирает, и я не смог предложить в ответ ничего лучше тавтологии: потому что ничто не вечно.
Привычка Эразма обобщать, подводить под все теоретическое обоснование выводила Мэри из себя. Она всего-то и хотела, чтобы он похвалил Томаса. Даже когда она заявила ему, что не видит смысла продолжать их отношения, он воспринял ее решение с обидным спокойствием, а затем признался, что «в последнее время заигрывал с панпсихизмом», словно, обнажив дикую сторону своего интеллекта, заставил бы Мэри передумать.
Мэри решила не брать детей на похороны Элинор, оставив их с матерью. Томас не помнил бабушку, а Роберт так подпал под влияние Патрика, воспринимавшего поступок Элинор как предательство, что похороны скорее оживили бы затухший огонек враждебности, чем смягчили грусть и чувство потери. В последний раз они были вместе пару лет назад в Кью-Гарденз, в сезон цветения пролески, вскоре после того, как Элинор оставила «Сен-Назер» и поселилась в Англии. На пути к лесистой части парка Мэри катила коляску Элинор через извилистую долину рододендронов по дорожке, окаймленной с обеих сторон цветочной стеной самых ярких оттенков. Патрик периодически отставал, притворяясь, будто восхищается розовыми и оранжевыми цветами, и незаметно прикладываясь к бутылочке виски. Роберт и Томас исследовали гигантские заросли на противоположном склоне. Когда внезапно посреди тропы возник золотой фазан, сверкнув глазурью шафраново-желтых и кроваво-алых перьев, Мэри от восхищения замерла и остановила коляску. Фазан величественно пересек нагретую солнцем дорожку вихляющей птичьей походкой, задрав голову, словно плывущая собака. Элинор, в голубеньких фланелевых брюках и бордовом кардигане с большими плоскими пуговицами и дырками на локтях, смотрела на птицу с тревожным недовольством – выражением, ставшим привычным для ее застывших черт. Патрик, непоколебимый в своем решении не разговаривать с матерью, прошел мимо, бормоча, что должен присмотреть за мальчиками.