Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мартин невольно зажал в руке монету. Тотчас понял, нельзя ее принять, и замер, раздираемый сомнениями. Этот золотой означал пищу, жизнь, бодрость духа и тела, силу писать дальше, и – как знать? – может быть, написать что-то такое, что принесет множество золотых. Перед глазами засветились рукописи двух только что законченных эссе. Вот они валяются под столом на кипе возвращенных рукописей, ведь у него нет марок, и вот перед глазами отпечатанные на машинке названия: «Служители тайны» и «Колыбель красоты». Он еще ни одному журналу их не предлагал. Они настоящие, как все, что он писал в этом роде. Если бы только у него были для них марки! Уверенность, что в конце концов ему повезет, верный союзник голода, вспыхнула в нем, и он поспешно опустил монету в карман.
– Я отдам, Гертруда, в сто раз больше отдам, – сглотнув ком в горле, выговорил Мартин, глаза его влажно заблестели. – Помяни мое слово! – вдруг уверенно воскликнул он. – Года не пройдет, высыплю тебе в руки ровно сотню этих желтеньких кругляшей. Я не прошу тебя верить. Вот подожди– и увидишь.
А Гертруда и не верила. От недоверчивости ей стало не по себе, и, не найдя более подходящих слов, она сказала:
– Голодный ты, Март, я уж знаю. По тебе сразу видать. Приходи почаще обедать. Как мистера Хиг-гинботема дома не будет, я к тебе пошлю кого из ребятишек. И слышь, Март…
Он ждал, в глубине души уже зная, что она сейчас скажет, слишком ясен был ему ход ее мыслей.
– Не пора ль тебе, Март, найти место?
– А ты не думаешь, что я добьюсь своего? – спросил Мартин.
Гертруда покачала головой.
– Никто в меня не верит, Гертруда, только я сам, – страстно, с вызовом сказал Мартин. – У меня уже есть хорошие вещи, и немало, и рано или поздно их купят.
248
– А ты почем знаешь, что они хорошие?
– Потому что…– Мартин запнулся, а в мозгу у него возникла панорама литературы и истории литературы, и он понял: нечего и пытаться втолковать ей, почему он в себя верит. – Ну, потому что это лучше, чем девяносто девять процентов того, что печатают в журналах.
– Надо бы тебе образумиться, – беспомощно возразила Гертруда, неколебимо уверенная, однако, что правильно определила его беду. Надо бы тебе образумиться, – повторила она, – а завтра приходи обедать.
Мартин подсадил ее в трамвай и поспешил на почту, где три из пяти долларов потратил на марки, а под вечер по дороге к Морзам опять зашел на почту, взвесил множество длинных пухлых конвертов и наклеил на них все марки, кроме трех двухцентовых. Вечер этот сыграл огромную роль в жизни Мартина, потому что после обеда он познакомился с Рассом Бриссен-деном. Как Бриссенден там оказался, кто из друзей или знакомых его привел, Мартин не знал. Даже и расспрашивать о нем Руфь не стал. Короче говоря, Бриссенден показался Мартину личностью бесцветной, пустой, не стоящей внимания. Час спустя он решил, что Бриссенден вдобавок невежа – шастает по комнатам, глазеет на картины, а то возьмет со стола или вытащит с полки книгу или журнал и уткнется в них. Под конец, забыв, что он в гостях, в чужом доме, никого не замечая, уселся в глубоком моррисовском кресле и углубился в вытащенный из кармана тоненький томик. Читал и рассеянно поглаживал, ерошил волосы. За весь вечер Мартин еще только раз взглянул на него– он шутил с несколькими молодыми женщинами и явно их очаровал.
Случилось так, что, уходя домой, Мартин нагнал Бриссендена, уже переступившего порог.
– А, это вы? – окликнул его Мартин. Тот неприветливо что-то буркнул, однако пошел рядом. Мартин больше не пытался завязать разговор, и несколько кварталов они прошли в довольно тягостном молчании.
– Надутый старый осел!
Неожиданность и ядовитая сила этого возгласа ошарашила Мартина. Вышло забавно, и однако спутник становился ему все неприятнее.
249
– Чего ради Тзы к ним ходите? – резко бросил тот ему после того, как они молча прошли еще квартал.
– А вы? – не растерялся Мартин.
– Сам не знаю, черт возьми, – был ответ. – Ну, по крайней мере, это впервые я так оплошал. В сутках двадцать четыре часа, надо же их как-то убить. Пойдемте выпьем.
– Пойдемте, – согласился Мартин.
И сам растерялся, с какой стати вдруг принял приглашение. Дома, до того как лечь, предстояло несколько часов заниматься поделками, потом, когда ляжет, его ждет том Вейсмана, не говоря уже об «Автобиог-рафии» Герберта Спенсера, которая для него заманчивей самого завлекательного романа. Чего ради тратить время на малоприятного человека, мелькнула мысль. Но привлекли, пожалуй, не этот человек и не выпивка, а то, что ей сопутствует, – яркие огни, зеркала, сверкающие бокалы, разгоряченные весельем лица, звучный гул мужских голосов. Вот что притягательно– голоса мужчин, людей бодрых, уверенных, тех, кто отведал успеха и, как свойственно мужчине, может потратиться на выпивку. Он, Мартин, одинок – вот в чем беда, вот почему он ухватился за приглашение, как хватает приманку– любую, самую ничтожную – хищная рыба. С тех пор как он выпивал с Джо в «Горячих ключах», Мартин только еще раз выпил вина в баре, когда его угостил португалец-бакалейщик. Усталость ума не вызывает такого острого желания выпить, как усталость физическая, и обычно Мартина не тянуло к спиртному. Но как раз сейчас выпить хотелось, вернее, хотелось оказаться там, где шумно и людно, где подают спиртное и пьют. Таким местом и был «Грот», где они сидели с Бриссенденом, откинувшись в глубоких кожаных креслах, и пили виски с содовой.
Завязался разговор. Говорили о многом, и то Брис-сенден, то Мартин по очереди заказывали еще виски с содовой. Сам Мартин мог выпить очень много, не хмелея, но только диву давался, глядя, как пьет собеседник, и время от времени замолкал, дивясь его речам. Очень быстро у Мартина сложилось впечатление, что Бриссенден знает все на свете, что это второй настоящий интеллектуал, которого он встретил в своей жизни. Но он заметил в Бриссендене и то, чего лишен 250 был профессор Колдуэл, – огонь, поразительную чуткость и прозорливость, неукротимое пламя гения. Живая речь его била ключом. С тонких губ, словно из какой-то умной жестокой машины, слетали отточенные фразы, которые разили и жалили, а потом эти тонкие губы, прежде чем что-то вымолвить, ласково морщились, и звучали мягкие, бархатисто-сочные фразы, что сияли и славили, и исполнены были неотразимой красоты, и эхом отзывались на загадочность и непостижимость бытия; и еще они, эти тонкие губы, точно боевая труба, возвещали о громе и смятении грандиозной битвы, звучали и фразы, чистые, как серебро, светящиеся, как звездные просторы, в них отчетливо выражено было последнее слово науки, но было и нечто большее – слово поэта, смутная неуловимая истина, для которой как будто и нет слов, и однако же выраженная тончайшими ускользающими оттенками слов самых обыкновенных. Каким-то чудесным прозрением он проникал за пределы обыденного и осязаемого, туда, где нет такого языка, чтобы рассказать о виденном, и однако неизъяснимым волшебством своей речи вкладывал в знакомые слова неведомые значения и открывал Мартину то, чего не передашь заурядным душам.