Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну, будешь слушать? – ворчливо спросил Генка. Это, наверно, тоже нужно было ему – сперва спросить, а потом спеть свое новое. Я знал, что отвечать ему просьбой нельзя, – тогда у него «съеживался» голос, – и промолчал. На наш куст села сорока – никель машины, наверно, привлек – и заверещала, будто ее раздирали надвое. Я высунулся и шугнул на нее, а Генка в это время попробовал лад гитары и запел:
Небо серое, небо синее,
небо алое от зори.
Погляди в него,
полюби его
и судьбу свою не кори.
У тебя под ногами земля,
и в душе словно тысяча звезд…
По мирам пройди
и любовь найди,
и в себе ты ее сохрани.
Ты узнаешь и счастье, и горе,
ты приветишь тоску и печаль,
ты облазишь и горы, и море,
и тогда ты меня повстречай…
Небо серое, небо синее,
небо алое от зори.
Погляди в него,
полюби его
и судьбу свою не кори!..
Мне и самому показалось диким, что я заплакал. Наверно, причина тут крылась в самом Генке, в его короткой, как детская рубашонка, судьбе, а не в словах и мотиве песни, хотя они тоже что-то значили, – до этого Генка сочинял какие-то похоронные куплеты. Мне они не нравились. Кому ты нужен, если слаб? Подумаешь, развел нуду! Вот я и толковал ему про небо над головой и про землю под ногами. И чтоб он считал ее своей личной, а тогда пускай кто-нибудь спробует отнять это у него!..
Мы сидели и молчали – я за рулем, а Генка там, сзади. Мне не хотелось, чтоб он заметил, как я плакал. Это ему ни к чему: кто-то из нас должен быть сильным, иначе мы не то что пропадем, но потеряемся в жизни, и она излохматит нас обоих… Я завел мотор и двинулся к шоссе. Была та предвечерняя пора, когда фары зажигать рано, а глазам уже трудно. Я украдкой заглядывал в зеркало и видел Генку. Он какими-то расслабленно-нежными движениями одевал гитару, и рожа у него была странная: наполовину мечтательная, наполовину хитрая, – заметил, значит, что я плакал. Мне надо было сказать ему что-нибудь такое, чтобы мы опять оказались каждый на своем месте, и я выбрался на шоссе и тоном старшего сказал:
– Слова годятся, а мотив не тот. Надрыв тут ни при чем, понял?
– Да ну? – засмеялся Генка.
– На руле баранки гну! – сказал я.
– Ну дай одну, – объявил Генка. Я развил бешеную скорость, достиг города и затормозил у подъезда своего дома. Генка пересел ко мне вместе с гитарой и сказал:
– Ладно, критик-шитик, давай сдвинем поцелуй!
Мы поцеловались дважды. От Генки попахивало «ерофеичем», маком и ливеркой. Я сказал, чтобы он никуда не уходил, вымыл в комнате пол и погладил свои брюки и мою рубашку.
Наш город не какая-то там Гавана, – кроме трех центральных магистралей да площади в нем не только подфарниками, но и ближним светом не обойдешься, и на первом же перекрестке я не вовремя переключил фары. Старшина-регулировщик выдал мне квитанцию стоимостью пятьдесят копеек, сверил свои часы с моими и попросил подкинуть его домой. Я сказал «ради бога», и мы поехали к чертям на кулички – в пригород. Настроение у меня было железное: план ведь рухнул еще в начале смены, – на то и существуют первые неприятные пассажиры. А старшина оказался из вежливых, – он попрощался со мной за руку и поинтересовался, как жизнь…
Я намотал уже тридцать шесть километров холостого пробега, что на языке нашего таксопаркового начальства называется плохим коэффициентом, халтурой и рвачеством. Что ж, начальству с горы жизнь видней. Я тихонько ехал в центр, к главной своей стоянке, притормаживая у автобусных остановок, редких тут закусочных и пивных, но пассажиры не попадались. Недалеко от привокзальной площади меня суетливо остановила старушка, одетая по-зимнему, – в валенки и телогрейку, опоясанную льняным полотенцем, расшитым красным гарусом. У нее была кладь – широкий, сшитый из рябой попонки мешок, набитый чем-то тяжелым и мягким. Я втиснул его в багажник, и старушка села на заднее сиденье, чтоб поближе, наверно, быть к мешку. Я спросил у ней, куда ехать. Она сказала «на железную станцию» и попытала, дорого ли запрошу. До вокзала было метров восемьсот. Старушка сидела, напрягшись, обратив ко мне ухо.
– Говорю, чи много ль возьмешь?
– Рублей пять, не больше, – сказал я. Она, видать, собралась в дальнюю дорогу, раз оделась в зимнее, и я не стал включать счетчик, – с гривенника начинать план не стоило.
– Милый, да как же это? Погоди-ка… Со мной всего-то капиталу одиннадцать рублей! А мне аж до города Талпеды ехать…
– Как-нибудь доберешься, – сказал я. Мы уже подъехали к вокзалу. Я вылез и достал из багажника мешок. На весу нести его было трудно, а на плече – нельзя: что потом станет с моей рубашкой? Нужна была газета – старая, с засохшей краской, и я побежал за ней в вокзальный киоск. Когда я вернулся, старушка в прежней позе сидела в машине.
– Не доеду теперь… Пропаду, – покорно, на одной ноте сказала она, глядя на меня беспомощно и ласково, – наверно, древние верующие люди встречали таким взглядом свою смерть. Бабка протягивала мне темную сморщенную жменю, и я разглядел там ветхую чистенькую пятерку, сложенную в три сгиба.
– Ты чего это надумала? – сказал я. – Как же ты прожила жизнь? Я пошутил, а ты… Как же ты прожила?! Спрячь деньги!
– Так неш я знаю? Ты на меня не сердись, милой… Я в город Талпеду, к зятю еду.
Я не слыхал, чтоб на свете был такой город, и сказал:
– Сволочь твой зять, вот кто!
– Да не-ет, – не согласилась она, – Михалыч-то хороший! Он там на корабле рыбу полонит.
– В Клайпеде, что ль? – спросил я.
– Ага, в ей, в Талпеде… А ты не сердись, ладно?
– Сама ты Талпеда, – сказал я, и мы пошли в вокзал – она впереди, а я с мешком сзади. Настроение у меня было то самое, что мы с Генкой называем железным…
Пока я пристраивал в вокзале мешок и его хозяйку, пошел дождь. Осадки таксистскому плану не помеха, если они затяжные, – людям все равно надо жить и передвигаться, но короткий тучевой дождь –