Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она говорила о близнецах и обо мне, о нашем детстве, о моей матери, о нашем городке. И вдруг атмосфера в зале суда изменилась, мне даже стало легче дышать, я наконец узнал нашу историю, пусть упрощенную, урезанную, да и судья, кажется, тоже все поняла, поскольку дело было прекращено в связи с отсутствием состава преступления. С самого начала следствия я находился под судебным надзором и был обязан посещать психотерапевта. Я сменил нескольких врачей и только когда встретил вас, месье, то понял, что смогу рассказать вам свою историю. Эти события произошли в начале сентября 2001 года. А через несколько дней, после террористической атаки на башни-близнецы в Нью-Йорке, огромный столб дыма и пепла словно докатился до нас — наше дело рассыпалось, а все герои, выбравшиеся из-под обломков этой драмы, оказались ничтожными, серыми личностями. Все телеканалы во всех уголках мира только и говорили, что об этом событии, которое сразу затмило все другие истории. Помните, месье, вначале я не мог говорить, не знал даже, с чего начать, пока не стал рассказывать о своей поездке в Мали, о том, как попал на собрание писателей, о креслах под манговыми деревьями, о тенте, опустившемся мне на голову, и о Наташе. «Я знаю, что это не относится к делу», — повторял я вам, но вы молчали, и я неделями мусолил одно и то же. Я много рассказывал вам о цыпленке-велосипедисте, блюде, которое мы там ели, а вы удивленно каждый раз спрашивали: «А что это такое, цыпленок-велосипедист?» — «Ну как же, месье, я же объяснял, что это цыпленок в очень остром соусе, но он настолько сухой и жесткий, что его невозможно жевать». А когда вы в очередной раз спросили: «А что это такое, цыпленок-велосипедист?», я неожиданно расхохотался, потому что представил другого цыпленка, который вскарабкался на велосипед и изо всех сил крутил педалями, чтобы убежать от своих преследователей. Ну а потом я разрыдался, так как этим цыпленком, конечно, был я, — моя мать часто звала меня цыпленком, когда мы жили с ней в нашем ветхом домишке, недалеко от особняка Дефонтенов, — и это был мой старый любимый велик, который мама купила мне, перейдя на работу в мэрию. Он был свидетелем моих детских радостей и горестей, я столько чинил его с моим другом Полем, иногда я пылинки сдувал с него, а иногда забрасывал надолго в чулан, но потом всегда о нем вспоминал.
И я начал рассказывать вам о близнецах, о том, как они впервые пришли в нашу школу, о Клоде Бланкаре, который, несмотря на свою роль второго плана, постоянно всплывал в моем повествовании. «А как же преследователи, Рафаэль?» — поинтересовались вы. Ах, но здесь вы поспешили, месье, это было вашей ошибкой, ибо тут же огромный столб дыма и пепла, от которого чернели экраны телевизоров, появился у меня перед глазами, гигантский дорожный каток прокатился по моей голове, раздавив меня до жалкой распластанной серой тени. Вас раздражало, месье, что я отклоняюсь от темы, вспоминая о кошмарной смерти трех тысяч человек, брожу вокруг да около. Но этот густой черный дым скрывал тела, падающие из окон, и среди них мужчину и женщину, которые, взявшись за руки, прыгнули в пропасть. Гигантская стеклянная стена заслонила мой рассказ, заткнула выходы для моих чувств, и я укрылся в образе двух человеческих фигур, которые падали, кружась, словно осенние листья, а вслед за ними падали башни-близнецы. Дыши, чувак, дыши.
Долгих три года кружились два маленьких силуэта и рушились башни-близнецы, пока их образ постепенно не стерся и не уступил место моему рассказу о моих героях и обо мне.
Три года психоанализа с вами, месье, и малярных работ с господином Хосе, который перестал быть моим квартирным хозяином, так как его супруга, госпожа Мария, сообщила мне, что им снова нужна моя комната. Зачем — я особо и не вникал, мне и так было неловко перед ними. На самом деле им не нужна была эта комната, думаю, им просто претило сдавать эту розовую бонбоньерку, — бывшую комнату их дочери, — подозреваемому, а может, и вероятному убийце, даже если они в это не верили. А в том, что они в это не верили, я ни капельки не сомневался, так как комнату они так никому и не сдали. Кроме того, господин Хосе заверил меня слегка дрожащим от волнения голосом, что я могу продолжать работать с ним и даже выходить на полный рабочий день. «Спасибо, господин Хосе, но это невозможно». — «Не глупи, парень, — сказал он, впервые обратившись ко мне на ты, — в суде нелегко защищаться, когда сидишь без работы». И так в течение трех лет я вставал на заре и отправлялся с господином Хосе на очередной объект. Я узнал абсолютно все о малярных работах, вкалывал до темноты, выходил на сверхурочную работу, чтобы компенсировать те часы, которые вынужден был проводить во Дворце правосудия, встречаясь со следователем или адвокатом, или с вами, мой дорогой психоаналитик, или с Ксавье-воспитателем в литературном кружке, так как он любил поболтать со мной.
Господин Хосе говорил мало, педагогика не была его призванием, но я схватывал на лету все, чему он меня учил, ведь я в детстве много работал руками, по просьбе матери что-то чинил в доме, но еще больше помогал бабуле с Карьеров, которая эксплуатировала меня без зазрения совести. Она даже заставляла меня воровать черепицу на складе местного предпринимателя, а потом давала мне указания своим пронзительным голосом, пока я ползал по крутому скату трухлявой крыши, а она придерживала лестницу. В общем-то, она могла многое делать по хозяйству сама, но в душе была настоящей рабовладелицей. «Давай, мое золотко!» Она не хотела даже пальцем пошевелить, раз уж раб оказался у нее под рукой. «Ох, твоя бабуля совсем уже старенькая». И золотко делал все, что мог, ради своей бабули, но зато я многому научился, и господину Хосе не приходилось на меня жаловаться. Таким образом, я смог зарабатывать на жизнь без посторонней помощи, без поддержки матери, которая, впрочем, сделала бы все, чтобы мне помочь, и без близнецов, всегда готовых восполнить дефицит моего бюджета. «Не доставай нас, Раф, нам плевать — отдашь ты или нет». Однако теперь я не имел права видеться с близнецами.
Во время работы мы с господином Хосе почти не разговаривали, но меня устраивало это молчание, так как вокруг меня было слишком много слов, а позднее много написанных страниц. Все говорили и писали: моя судья и ее секретарь, стенографировавшая показания, мой адвокат, адвокат Бернара Дефонтена, адвокат госпожи Дельгадо, мой психоаналитик, делающий заметки, Ксавье, который ничего не записывал, но задавал щекотливые вопросы, и я сам, отвечающий на вопросы и постепенно запутывающийся еще больше.
В этом самодеятельном спектакле, в который превратилась моя жизнь, на Рафаэля раз за разом набрасывались свирепые грифы, чтобы разорвать его на кусочки и собрать из них нового Рафаэля. От такого обилия Рафаэлей я точно сошел бы с ума, если бы не работа с господином Хосе, когда мы целыми днями молча штукатурили и красили гладкие стены. Господин Хосе не заводил на меня никакого досье, а его кисти и валики не обладали убийственной силой слов. Когда он смешивал краски в больших ведрах, то не искал аргументы ни в защиту обманутого паренька, ни против паренька-извращенца, не писал тайно научные заметки о порочных фантазиях близнецов или детектив для специализированного Интернет-сайта.
Сколько всего написано про меня, Наташа! Если бы по невероятному стечению обстоятельств я не встретился с тобой на международном коллоквиуме в Мали, если бы не услышал твое серьезное и в то же время веселое выступление, я бы утонул в этой писанине, а то, что осталось бы от меня, растворилось бы в краске, которую я до конца своих дней наносил бы тонкими слоями на стены, постоянно думая о тебе. Благодаря тебе, — хоть ты и не догадываешься об этом, и именно потому, что не догадываешься, — я забираю нашу историю у тех, кто ее у меня конфисковал, и снова обретаю своих героев: Лео и Камиллу, отосланных как можно дальше от своего опасного дружка; теперь она учится на факультете права и политических наук в университете на западном побережье США, а он работает художником в Австралии в одной из газет, возглавляемой приятелем его родителей; маленькую Анну, от которой осталась лишь кучка пепла, хранимого ее матерью в комнатке консьержки на авеню Фош; мою бабулю с Карьеров, также почившую и похороненную на кладбище нашего городка; родителей Поля, ныне отошедших от дел и использующих каждую возможность для путешествий, организуемых их пенсионным клубом; Поля, ставшего, как он и мечтал, инженером-агрономом и стажирующегося у своего министра, может, того, с сельскохозяйственной выставки, а может, другого; мою мать, живущую теперь в нашем домике вместе со своим коллегой из общества дружбы Франция-Мали, которого я так и не видел, но который настойчиво продолжает высылать мне денежные переводы на тот случай, если я захочу слетать к себе на малую родину («дорогой цыпленок-велосипедист, это тебе пригодится, чтобы сменить обстановку, если тебя совсем замучают твои призраки, в нашей семье ты всегда сможешь перевести дух, ну а адрес я тебе не напоминаю…»); дедушку Дефонтена, который после инсульта передвигается в инвалидной коляске с помощью друга моей матери, ставшего ему незаменимой поддержкой; бабушку Дефонтен, как всегда преданную своим близким, через которую до меня доходят редкие новости о близнецах, и только я понимаю смысл этих немногословных посланий («Камилла говорит, что парни в ее университете никуда не годятся», «Камилла не хочет, чтобы мы убирали качели в саду», «Лео работает над комиксами, описывающими его жизнь»); Бернара Дефонтена, возглавившего фармацевтическую группу, принадлежащую его супруге; госпожу Ван Брекер, по-прежнему входящую в административный совет своего благотворительного общества; мою судью, назначенную председателем суда в Мелоне; Ксавье, довольного собой и своими успехами в литературном кружке при тюрьме; моего психоаналитика, который по-прежнему многозначительно бормочет «мда-мда» в своем кабинете на бульваре Сен-Жермен; и тебя, Наташа, приобретающую авторитет. Я видел недавно твой портрет в газете, — у тебя все такая же очаровательная, но гораздо более уверенная улыбка, — читал хвалебные статьи о твоем третьем романе. Мне стало так тепло на душе, что я тут же написал тебе письмо, которое долго носил с собой в кармане, а потом разорвал. Нет, я не буду писать тебе, дорогая Наташа, мой милый товарищ по первым ста страницам.