Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Остается лишь вопрос о том, как возникло представление, сформировавшее этот рассказ.
5. Происхождение истории об искушении.
Она возникла, отвечает Штраус, и была «сложена по ветхозаветным образцам». Ведь если самые благочестивые люди древнееврейского народа, сам народ Израиля, были искушаемы Богом, согласно более ранней точке зрения, и дьяволом, согласно более поздней, то что может быть естественнее, чем мысль о том, что сатана осмелится прежде всего погубить Мессию, главу всех правых, представителя и защитника народа Божьего?
Против этого уже было сказано, и нам остается только повторить это замечание, поскольку оно совершенно справедливо: «одна только мысль о возможности или даже столь же абстрактная мысль о необходимости такого хода событий только тогда называлась бы идеей; в реальный миф этот тип складывался бы только при условии, что в него входило бы или событие из внутренней жизни Иисуса, которое для тогдашней мыслеформы допускало не иное, как символическое выражение, или духовный момент из общих всемирно-исторических обстоятельств христианства, с выражением которого оно соответственно должно быть представлено».
Так оно и есть! Только внутренние движения и переживания общины могли пробудить тот интерес, который необходим для формирования столь важного взгляда и который мог бы придать ему прежде всего общезначимость. Разумеется, если община должна была представить свои переживания и внутреннюю борьбу так, чтобы их можно было рассматривать как борьбу Искупителя, то это должны были быть такие битвы, которые община, т. е. в единстве со своим Принципом и только благодаря своему Принципу, должна была выдержать с собой и с миром. Это были битвы, в которые было втянуто самосознание Принципа, живущего в общине.
Загадка решена. Правда, Неандер говорит — позвольте нам расшифровать длинный саз, одно слово прояснит его путаницу — «содержание этой сказки противоречит мифической концепции, ибо мы не узнаем в ней просвечивания определенного круга идей, характеризующих среду, в которой впервые развилось христианство, Мы не находим в ней просвечивания определенного круга идей, характеризующих среду, в которой развивалось христианство, как можно было бы ожидать, если бы дух этой среды сочинил такой миф, а находим в ней дух мудрости и благоразумия, что находится в противоречии с господствующими идеями и школами мысли того времени. И вот именно это противоречие с его борьбой и победой духа, торжеством Принципа и его самосознания, объективируется в этом представлении как борьба и победа человека, в одном только облике которого сообщество могло представить себе свой Принцип. Даже Вайс не сможет увести нас с единственного пути, ведущего к объяснению проблемы, когда он утверждает, что в истории искушения нельзя распознать ни одного момента «общих всемирно-исторических условий» церкви. При этом он заявляет: «в истории искушения настолько исключительно нравственный момент, принадлежащий личности как таковой, воле и поступкам человека, определивший ее форму и ее индивидуальный характер, что во всяком толковании, которое хочет пойти дальше или затронуть более отдаленные вопросы, именно эта характерная идиосинкразия ее полностью теряется и размывается». Но и в этом повествовании личное есть не что иное, как единственно возможная форма, доступная сообществу, когда оно завершает восприятие своих интересов, переживаний и самосознание своего принципа. Поэтому личность религиозного воззрения всегда имеет одновременно и общее значение, а именно субстанцию общины, и то, что мораль образует точку в истории стиха, объясняется исключительно тем, что в ней нравственная сила общины или ее принцип предстают в столкновении с мировыми условиями.
История искушения представляет нам подчинение и вхождение общины в причину природы и истории. Борьба, которая ведется в этом вопросе, — это борьба, которую концепция абстрактной всеобщности, силы и трансцендентности принципа должна была вести с эмпирическим миром до тех пор, пока не была одержана победа, пока не была признана причина условий мира и пока не была оставлена мысль о том, чтобы из всеобщности концепции непосредственно вмешаться в реальность и уничтожить противоположность.
Принцип такой широкой общности, как христианский, извлекающий всю жизнь духа из прежних условий и сосредоточивающий ее в вере, т. е. в вере, которая сама по себе уже была верой, был верой, которая была верой, которая была верой, которая была верой, которая была верой, которая была верой, которая была верой, которая была верой. Такой принцип не мог иначе как яростно и взволнованно бороться, не мог вообще вступать в контакт с реальностью и историей, не мог быть окончательно уравновешен, не перевернув предварительно дух до самых глубин его представлений, желаний и страстей. Абсолютный мир веры был чисто внутренним; для воображения он был потусторонним, и пока он раскрывался в эмпирической видимости, в страданиях Искупителя, он представал как противоречие с самим собой, со своим смыслом быть Абсолютом и с реальным миром — как могло представление об Абсолюте чувствовать себя спокойно, хладнокровно и флегматично удовлетворенным в этих противоречиях? Невозможно! Эти противоречия сами по себе являются импульсом их прогресса и распада, или уже сами по себе являются их распадом. Если абсолютная истина проявляется в низменном — остается ли при этом высокое? Если мир веры — внутренний мир, то имеет ли перед ним силу то, что существует и реально? Так же мало, как история и сосуды ее развития могут еще находить признание, если единственный принцип, применимый к идее, есть принцип трансцендентный и настолько общий, настолько всеобъемлющий, что перед ним должны исчезнуть как пустые и ненужные трудоемкие опосредования реального исторического духа!
Нам, конечно, не нужно далеко искать, если мы хотим узнать, действительно ли христианский принцип развивался как идея этого ниспровержения всех рациональных сосудов. Чудесное воззрение свело на