Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На темно–голубой, как вечерние сумерки, обложке изображён был казачий дозор: с десяток казаков в папахах и с пиками наперевес скакали в ночь по размытой станичной дороге, оставляя позади приземистые южнорусские хаты. На этом фоне стояло внизу простое название: «Николай Туроверов. Стихи».
С оборота обложки глянуло очень русское лицо — чуть курносое, с ясным взглядом светлых глаз, с округлым, но крепким подбородком. Примерно таким он его и представлял. На русых, по–видимому, волосах (фотография была черно–белая) — наведённая ретушёром светлая «волна». Портрет относился к 30–м годам и немного напоминал фотографии позднего Есенина — те, где он в таком же строгом костюме и галстуке, с гладко зачёсанными наверх волосами.
Он попытался всучить молодому человеку какие‑то деньги, но тот только головой мотал и сдержанно улыбался, всем своим видом показывая, что рад оказать бескорыстную услугу соотечественнику.
В тот же вечер, в гостинице он залпом прочитал всю книжку. Только теперь, из выстроенных в хронологическом порядке стихов (первое датировано было 1916–м, последнее — 1971 годом) и нескольких страничек предисловия узнал он, наконец, подробности судьбы Николая Николаевича Туроверова.
Оказалось, что родом он с Дона, из казачьей станицы Старочеркасской. Стало быть, почти земляк. «С семнадцати лет в седле и на войне, сначала — первой мировой, потом – гражданской», — писал составитель. «Как отец», — подумал он и только теперь сообразил, что есть и другие совпадения. Отец тоже был Николай Николаевич, и годы жизни почти те же. (Тут встал у него перед глазами памятник на Славянском кладбище в Краснодаре и две цифры на чёрном лабрадоре — 1895–1974). «Ледяной поход с Корниловым… — читал он дальше. — Бои за Перекоп… Осенью 1920 года с остатками Донского корпуса на одном из последних кораблей Туроверов покинул Крым в звании подъесаула…» Сколько ж ему было тогда? 21 год, мальчишка! Отец постарше был к тому времени. Но в те же годы обретался в тех же местах, на той же самой войне. Только, конечно, с другой стороны – с той, что как раз и гнала Донской корпус к Чёрному морю…
Про начало эмигрантской жизни Туроверова сообщалось скупо: «В Сербии рубил лес, работал мукомолом… С большим трудом перебрался в Париж… Ночами грузил вагоны, днём ходил на занятия в Сорбонну…» Что ж! Типичная судьба русского человека, вынесенного ветром революции и гражданской войны на чужбину. Он знает немало таких судеб, ещё и гораздо более трагических. А Туроверов, кажется, любил эту «чужую страну», коль добровольно служил во Вторую мировую в знаменитом Иностранном легионе.
Франция, страна моей свободы –
Мачеха весёлая моя…
Перевернув последнюю страницу, он некоторое время лежал без сна, глядя в потолок, на котором подрагивали отсветы ночного Парижа, и думал о чужой, минувшей жизни и о том, почему судьба этого, уже почти ушедшего поколения так никого ничему и не научила в России. Никого и ничему.
Утром, за завтраком, состоявшим из чашки кофе, белых булочек, масла и джема (чего было явно маловато, и он требовал для себя хотя бы яичницу из трёх яиц, чем повергал в недоумение официантов отеля), за этим‑то чисто французским завтраком он рассказывал товарищам по делегации о своей вчерашней находке и о поэте по фамилии Туроверов.
— Представьте только: пятьдесят лет человек живёт в Париже и все это время не перестаёт писать стихи про Россию, которую он и знал‑то мальчишкой!
Коллеги дружно намазывали круассаны маслом и сверху джемом и кивали головами. Мол, русский человек есть русский человек, это неистребимо.
— Мало того! Он, оказывается, был тут… как бы это вам сказать… вроде атамана всего парижского казачества!
— Парижского казачества?
— Ну да! У них тут был свой Казачий союз, и как раз Туроверов много лет его возглавлял.
Все заулыбались, видно, представив вышагивающих по Елисейским полям людей в черкесках и папахах, с засунутыми за сапог нагайками, каких часто можно видеть теперь в южных городах России.
— Насчёт черкесок не знаю, а вот оружие, регалии – это они, конечно, берегли…
И он бегло рассказал про музей Атаманского Его Императорского высочества Наследника Цесаревича полка (в этом полку и служил когда‑то Туроверов), про «Общество ревнителей русской военной старины», устраивавшее в Париже вечера и выставки, про кружок казаков–литераторов, выпускавший свой альманах, который опять же Туроверов редактировал.
— Вот только не знаю, сохранилось все это после него или в распыл пошло…
— Так он умер уже, этот твой Туроверов?
— Давно. В 72–м. В госпитале Ларибуазьер.
И продекламировал вполголоса:
Пора, мой старый друг, пора, —
Мы зажились с тобою оба,
И пожилые юнкера
Стоят навытяжку у гроба…
— Да, интересно… — неопределённо сказал один из членов делегации и посмотрел на часы.
Была суббота, заранее предназначенная для похода по магазинам и покупки подарков домашним, но он ещё с вечера решил, что ни в какие магазины не пойдёт, а поедет в Сент–Женевьев‑де–Буа и попробует отыскать там могилу Туроверова. Для чего, зачем? Этого он не мог бы объяснить.
…Был солнечный весенний день, мимо шли и оживлённо переговаривались посетители кладбища, в основном русские. Он стоял перед потемневшим за четверть века крестом, у неприметной среди других, никем, как видно, уже не посещаемой могилы и не знал, что ему следует предпринять. Постоять ли молча, попытаться ли вырвать торчащие из гробницы засохшие стебли? Но кто он такой, чтобы хозяйничать тут? А если никого из родных не осталось? Жена и дочь Туроверова покоятся здесь же. Судя по датам, обозначенным на мраморной плитке, сначала сам он похоронил жену свою, Юлию Александровну, (урождённую Грекову); потом дочь их, Наталья Николаевна, схоронила здесь отца; а потом и сама она упокоилась все в той же родительской могиле. Кто хоронил её — дети, друзья? Где они теперь? Бывают ли здесь хоть изредка?
Тут он снова подумал о своём отце и о той шумной толчее из сыновей, невесток, внуков и правнуков, что происходит у его могилы раз в году, 9 мая, которое по замечательному совпадению — не только День Победы, но и отцов день рождения. Что бы он сказал, интересно, если бы мог знать, что его, командира Красной армии, сын (поздний, любимый) будет в 1997 году стоять у могилы белого донского казака, эмигранта? Сильно бы удивился, наверное…
На обратном пути с кладбища он завернул в контору — одноэтажный домик в тылу кладбищенской церквушки. В сумеречной комнате за деревянным барьером сидела благообразная старушка. На барьере разложены были книги, православные календари, план–карта кладбища. Такая же карта, только увеличенная, висела на стене. За спиной у старушки стояли низкие шкафчики со множеством выдвижных ящичков — картотека.
— Здравствуйте, — сказал он, кланяясь.
— Бонжур, мсье, — отозвалась старушка.