Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Да, и жила здесь, в Ницце, на своей вилле. Здесь и дочь их, Ольга, венчалась, кажется, в 1895 году, с внуком Пушкина Жоржем де Меренбергом.
— Ну надо же! А бывает здесь кто‑нибудь из её потомков?
— В прошлом году приезжал из Америки молодой человек, кажется, прапраправнук. Цветы принёс Катеньке нашей, свечку поставил в часовне, да ещё и денег дал на поправку склепа.
Однако любит он этих своих покойников! Прямо, как родных. Муж тоже это заметил, поглядывает на него со все большим любопытством.
От каменной «беседки» мы все же решаем подниматься наверх самостоятельно. Смотритель кладбища даёт нам ещё несколько советов — куда ступать и что не пропустить, и возвращается вниз. Вскоре, оглянувшись, я вижу, как он уже возится в своём дворике с длинным тяжёлым шлангом, оттаскивая его поближе к забору. Оставшись одни, мы начинаем лихорадочно снимать, вернее, муж снимает, а я обеспечиваю прикрытие. У нас действительно нет никакой задней мысли, и мы не понесём эту плёнку ни на телевидение, ни ещё куда‑нибудь, просто мужу она может пригодиться для его работы. Да и друзьям интересно будет показать.
— Столыпин, — читаю я. – Это какой Столыпин? Тот самый, что ли? Его как звали?
— Нет, это не тот, — говорит муж. – Тот был Пётр Аркадьевич и похоронен он дома. Но вполне возможно, что какой‑нибудь его родственник.
Щербатовы… Гагарины… Трубецкие… Епанчины… Эдуард Барклай де Толли…
— А это — тот или не тот?
— Не тот, но всё равно из тех.
— Иди скорее сюда! Посмотри, что тут! – зову я мужа.
Я уже взобралась на самую верхнюю галерею и увидела торчащий прямо из земли простой белый крест, на котором написано одно только слово: МАРУСЯ.
— Что это значит, как ты думаешь?
— Не знаю, — пожимает муж плечами. – Может, какая‑нибудь сестра милосердия, которую знали только по имени?
— Надо будет спросить у этого… Он тут всех знает.
На самом верху кладбище заканчивается глухим забором и кустами, ничего интересного. Зато, обернувшись назад, мы вдруг видим вдалеке море, верхушки пальм и крыш – кажется, вся Ницца лежит перед нами. Некоторое время мы стоим молча, прислушиваясь к себе. Странное чувство, смесь восторга и грусти, поднимается в душе при виде этой пышной чужой природы и этих ветхих родных могил.
…И долго ещё петляем мы между склепами, любуясь изящными мраморными фигурками, украшающими некоторые надгробия, и прочитывая друг другу вслух надписи, среди которых попадаются и очень длинные, как на могиле Александра Раевского, где высечена в камне чуть не вся история дружбы его с Пушкиным. Наконец возвращаемся в тот самый дворик, куда выходят окна и двери двухэтажного дома, одна дверь в первом этаже, другая – наверху, от неё ведёт вниз наружная лестница. Дворик наполнен разной домашней утварью, из чего можно заключить, что это никакая не контора и не сторожка, здесь живут. Смотритель кладбища возится с цветами и, кажется, поджидает нас.
— Можно тут присесть на минутку? Ноги устали.
— Прошу, садитесь.
Я буквально падаю на деревянную скамейку у стены дома. Муж остаётся стоять, с интересом разглядывая дом и двор.
— А жена у вас на казачку похожа, — вдруг говорит смотритель, поглядывая на меня, но обращаясь к мужу. – Она случаем не казачка?
— Казачка, — улыбается муж, а я слегка краснею.
— Не донская ли?
— Нет, — говорит муж. – Кубанская.
Смотритель тоже улыбается и, обращаясь уже ко мне, говорит:
— Вы на мою бабушку в молодости похожи. Бабушка моя была казачка.
— Да что вы! – всплескиваю я руками. – Вот это да!
— Только она родом была с Дона, из станицы… — тут он слегка запинается и видно, как трудно произнести ему это длинное непонятное название, он выговаривает его осторожно, по слогам: — Кал–ни–бо–ло–цкой. Ударение он делает на втором слоге, у него получается: Кални–и–и…
— Калниболо–о–о–тской? – хором восклицаем мы, усиленно ударяя на «о».
— Так Калниболотская – это не на Дону, это у нас, на Кубани, — говорит муж.
— Как на Кубани?!
Видно, что он сильно удивлён и даже как будто озадачен этим простым обстоятельством.
— Большая, кстати, станица, зажиточная, – добавляю я.
— И сейчас зажиточная? – спрашивает он недоверчиво.
— И сейчас, — говорю я уверенно, будто сама там живу.
Смотритель кладбища делается взволнован и несколько раз повторяет:
— Вот так да… Вот так да…
Потом он идёт в дом и через некоторое время выносит оттуда несколько старых фотографий, коричневых, с изломанными краями, на них какие‑то люди, мужчины в гимнастёрках и сапогах, женщины в длинных тёмных юбках, в белых платках. Он тычет пальцем в фотографию: вот она, бабушка из Калниболотской. Я заглядываю с любопытством. С чего он взял, что я на неё похожа, и близко ничего нет.
— Значит, Кал–ни–и–и–болоцкая на Кубани находится? А я и не знал, всю жизнь считал, что это на Дону.
— А может, она раньше и была на Дону? – шепчу я мужу. – Сколько ж раз все перекраивали!
Он одёргивает меня: помолчи!
— А отец мой и дед — донские, — говорит смотритель. — Дед до революции школьным учителем был в Батайске. Знаете Батайск?
Ну конечно, мы знаем Батайск. Муж начинает методично выспрашивать подробности, и постепенно выясняется вот что.
Отец этого человека в 18–м году записался в Добровольческую армию, воевал под началом у Врангеля, а после разгрома ушёл с белыми за границу. Там он оказался сначала в Галлиполи, потом в Сербии, словом, помыкался по разным странам, пока не осел во Франции, в городе Лионе. Человек он был ещё молодой, дома, в России, ничему, кроме как воевать, научиться не успел, и пришлось ему идти в шахту каменотёсом. Это была очень тяжёлая работа, подорвавшая его здоровье. Лишь через несколько лет он смог найти себе работу полегче – на ткацкой фабрике. Там он познакомился с одной работницей, француженкой, влюбился и женился, в результате чего родился на свет наш собеседник. (То‑то я смотрю, что он ни на русского, ни на француза толком не похож, а он, значит, полукровка и есть). Родители отца, то есть нашего смотрителя дед и бабка, остались, между тем, в России. Первые годы они изредка переписывались, но в 34–м году от деда пришло из Батайска письмо, в котором он просил сына прекратить с ними всякую связь, потому что в России наступают суровые времена и такая связь чревата.
— И что же, они перестали переписываться?
— Перестали. Отец говорил, что это опасно.
— А что было потом?
— Потом… Он больше ничего не знал о них, даже не знал, живы они или умерли.
— И отец никогда больше не был в России?