Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Даже Шехтель сбросил с лица маску немецкой педантичности:
К цыганам так к цыганам.
Мало кто догадывался, что всю жизнь ему хотелось быть русским более, чем сами русские.
Шехтель уже давно разработал детальный план перестройки дома Лианозова и теперь сам поторапливал:
— Когда же Омон уберется со своим публичным кабаре?
Где было понять респектабельному немцу, что как нарочно кабаре стало давать невиданный ранее доход? Какое дело Омону до какого‑то театра, в котором и голых баб- то не будет? Он явно тянул волынку, поскольку не купцом же был, чтобы держать свое слово. Барышником, уж истинным барыгой.
Но плохо он знал купца Морозова, как ни противно, а проговорился барону Рейнботу:
— Анатолий Анатольевич, скучает Зинаида Григорьевна.
— Как? По ком? — осанисто вздернул плечи генерал свиты его императорского величества.
— По театру, Анатолий Анатольевич.
— И только‑то?
— И только. Никак не можем выгнать проклятого Омона из Камергерского переулка. Хоть ты к губернатору иди!
— А что? Как раз завтра бал у губернатора. Надеюсь, и Зинаида Григорьевна поедет?
— Об этом вы у нее спросите! — как всегда, не слишком‑то вежливо отрезал Морозов.
Пришлось и Зинаидушке потрафить:
— Между мазуркой и каким‑нибудь. да, котильоном!.. — вспомнил он веселое словцо. — Изволь шепнуть, Зинуля, генералу, чтобы напомнил о театре.
— Да мы в театр как раз и собираемся. К Коршу, Саввушка. Ты не едешь с нами?
Муженька задор взял:
— Еду. Но, не с вами. Со Станиславским.
После такого выпада трудно было рассчитывать на успех, но надо же: знать, хорош был котильон!
Через два дня несчастного Омона по распоряжению губернатора, великого князя Сергея Александровича, вымели не только из Камергерского переулка, но, кажется, и из самой Белокаменной. Армянин Лианозов с извинениями прибежал:
— Савва Тимофеевич, помилуйте!
— Милую, — с добрейшим видом похлопал Морозов по плечу испуганного армянина, поскольку уже знал о губернаторском окрике.
Подрядчики, которые за хорошую мзду тянули волынку, вдруг как с цепи сорвались. Стройка загремела на всю Москву. Обочь с Большим театром поднималась истинная кутерьма. Сюда, в самый центр Москвы, потянулись обозы с кирпичом, железными балками, разным пиловочником. Вокруг бывшего кабаре, с которого не удосужились даже содрать вывеску, поднялись строительные леса. Они стали бросаться в глаза больше, чем витрины самых модных магазинов. Теперь бездельники переговаривались:
— Ты куда?
— К Мюру да Мерилизу. А ты?
— В Содом и Гоморру! Славную пылищу поднял Савва Морозов!
Что верно, то верно: не заново же строили, а перестраивали. Значит, добрую половину стен ломали. Появились высоченные дубовые копры, с верхотуры которых ухали вниз многопудовые чугунные бабы. Милое дело, как взвивались к голубым облакам рукотворные белые облака! Да под это артельное:
— Э-э-эх!
— Ухнем!
-. Сама пойдет, сама пойдет!
Между вечно бурлящей Тверской-Ямской и истинно Большой Дмитровкой катились людские толпы. Здесь завихрение, бесплатный спектакль задолго еще до открытия самого театра. Франты затыкали носы надушенными вышитыми платочками — последний крик моды, идущий с вауловской фабрики. Франты чихали от пыли, но уходить не спешили: как же, такие новости будут к вечерним картам!
— Говорят, все артисты работают каменщиками!
— А артисточки‑то? Маляршами!
— Станиславский бревна таскает, Морозов сваи бьет!
— Да вон, гли-ко, наверху? Женское или мужское обличье?
В такой пылище черта от бегемота не отличишь — какой‑то цирк тащился мимо, тоже весь пропыленный. И там Морозова поминали. Обличье!..
Первых подрядчиков Савва Морозов драной, истинной пыльной, метлой выгнал со стройки, теперь работали хорошо. Друг перед дружкой старались, покрякивали паровые копры — какой там Морозов, и машины на стройке появились.
Москвичи терпели строительную поруху — что поделаешь. Шли с покупками от «Мюра и Мерилиза», утирались Морозовым же введенными в моду вышитыми платочками. Надменные лихачи вынуждены были придерживать рысаков — пропускать ломовых извозчиков; они тянулись со всех пригородных складов, запрудив узкий переулок. Городовые никак не могли навести порядок, срывали зло на Морозове:
— Ну постой, старый обрядец, когда — нито и ты нам попадешься!
Этому «старому обрядцу» едва подваливало к сорока. Да и не ходил он на Рогожское кладбище к заветным старым могилам, разве что с матушкой Марией Федоровной в поминальную субботу ездил — под ее насупленные взгляды. И позыва душевного не было, да и некогда. Любил он всякую несуразицу. Раз новое дело свалилось на плечи — тяни. Роскошный особняк на Спиридоньевке, дача в Покровском, отцовское поместье в Усадах, в Крыму своя же дача завелась, даже около Перми на Каме. Наконец и родовое гнездо при Никольской мануфактуре, а ночует в берлоге при стройке. Не от скупости — от желания побыстрее все закончить. Не будешь же каждый день из Орехова в Москву таскаться. И там, и здесь догляд нужен. Что Костенька с Володенькой! Прекраснодушные люди, но никудышные хозяйственники. Всякий норовит их объегорить. А карман‑то, даже морозовский, не бездонен. Держи шире!
Но была еще одна причина, по которой он частенько ночевал при театре. Бардачок, что ли, спешную жизнь тешил? Холостяк и милая купеческая душа для иной заблудшей души театральной? Кто тут видит, кто тут слышит?
Стены без прикрас, но они слышали нежный шепоток:
— Саввушка?
Имя было вроде бы знакомое, так говаривали под настроение и Зинуля, но вот поди ж ты! После он качал отяжелевшей головой и на манер ученого попугая говорил:
— Сав-ва, дур-рак!
Это успокаивало и давало возможность после трудов дневных и вечерних заснуть благостным сном. Бессонница его не донимала, нет.
Разве что странные намеки друзей. Костенька как‑то заскочил к нему на огонек и, забыв свою режиссерскую важность, торопливо выпалил:
— Савва Тимофеевич, ты мне весь театр испортишь.
Не сразу, но дошло. Он расхохотался:
— Ну, раз вы с Владимиром Ивановичем ничего поделать не можете. с театром‑то вашим!
Станиславский несколько дней не разговаривал, но тут Левитан с братцем Сергеем на тот же манер заявились. Этак часа в два после полуночи! Братец коньячок попивал да галстук беспрестанно оправлял, словно опять к своей венгерке собирался, а Левитан в откровения пустился.