Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Хороший снимок, Анфиса, — сказала Катя на прощание. Из всех пришедших на ум по поводу фото Студнева фраз она выбрала самую нейтральную.
* * *
К вечеру наконец-то за много дней и недель на горизонте синими горами заклубились тучи. А ночью разразилась гроза, первая за это дымное лето. Марья Захаровна Потехина приехала домой поздно, но все же до грозы успела. На улице полыхали молнии, громыхал гром, порывы ветра срывали с иссушенных жарой тополей ветки и мертвую листву, а в спальне в большом девятиэтажном доме в начале Ленинского проспекта было спокойно, как в надежной крепости. Спальня была очень просторной, переделанной из двух обычных комнат, с разобранной перегородкой. Всё перепланировки были сделаны давно, более десяти лет назад. Квартиру на Ленинском в то время приобретал и отделывал бывший муж Потехиной. Купил две смежные коммуналки на этаже, расселил жильцов в спальные районы, за свой счет устроил собственное родовое гнездо по своему вкусу. И после развода, не став мелочиться, великодушно оставил его Марье Захаровне и подрастающим сыновьям. В спальне стоял белый итальянский гарнитур: двуспальная кровать разобрана, кремовые шторы плотно задернуты. Горел лишь напольный хрустальный светильник и ароматические свечи на столике. Потехина в белом шелковом коротеньком халатике, поджав под себя ноги, цела на постели. Рядом стоял включенный ноутбук, а на коленях Потехиной покоилась пухлая папка — финансовый отчет ресторана. Потехина проверяла его лично, как и всегда, прежде чем подавать сведения в налоговую инспекцию.
На белом китайском ковре у кровати, прислонившись спиной к бархатному креслу, сидел Серафим Симонов — хмельной и полураздетый по случаю духоты. На его коленях лежала старая, местами поцарапанная гитара. Он лениво перебирал струны, словно аккомпанируя дождю за окном. Взял аккорд погромче, хрипло завел под Высоцкого: «Ты уймись, уймись, грусть тоска моя, тоска…»
— Уймись, не мучай инструмент, — раздраженно сказала Потехина.
— «Мне зажигают свечи каждый вечер»… — Симонов словно и не слышал.
— Прекрати, Высоцкого из тебя все равно не вышло, — Потехина что-то сосредоточенно набирала на ноутбуке, — и не получится уже… ничего из тебя не получится, детка…
— Зато у тебя все получилось, — Симонов усмехнулся. — Ресторатор ты мой черноглазый… «Ах эти очи. Очи огневые…»
— Замолчи. Ты мне мешаешь. — Потехина сосредоточенно считала. — Опять пил сегодня весь вечер? В ресторане чуть скандал не устроил — это при иностранцах-то, клиентах! До сих пор на ногах вон не стоишь.
— Спорим, стою? — Симонов вскинул голову. — Очень даже стою. Хочешь, докажу?
Потехина оторвалась от финансового отчета.
— И что мне с тобой делать? — спросила она. — Ну что?
— Да брось меня, и все, — Симонов усмехнулся, — вот проблема-то великая. Брось.
— Ведь пропадешь, если брошу. Под забором жизнь кончишь, — Потехина покачала головой, — и в кого ты только уродился такой беспутный?
— «Я при жизни был рослым и стройным. Не боялся ни слова, ни пули», — снова под Высоцкого спел Симонов.
— Помощи мне от тебя никакой, — Потехина вздохнула, — сам видишь, я одна. Об лед как рыба бьюсь. Все сама, сама. Думала: дети вырастут, передохну хоть немного. Куда там… только хуже. Денег прорва куда-то уходит, в ресторане не пойми что творится. Не финансовый чет, а бардак какой-то. От милиции не знаешь куда деться с этими убийствами. И все на мои плечи, все я а. Никто ведь, Сима, не помогает мне. А ты… Понимать ничего ты не желаешь. И не жалеешь меня совсем. Ведь даже помощи у тебя не прошу. Только сердце мое не рви, такие вещи на людях творишь, клиентов распугиваешь…
— Вещи творю? — Симонов хмыкнул. — И буду творить. Скучно мне, Марьяша, жить. Сам я уже вещь давным-давно. Поиграете вы мной, изломаете и бросите…
— Не паясничай ты, ради бога! Не в театре ведь. Актера из тебя — и того не вышло, а ты все шута горохового роишь! Я о серьезных вещах с тобой говорю.
— И я о серьезных, — Симонов отложил гитару. Потянулся к постели, взял Потехину за руку: — Ну же, Марьяшa… Я хоть и вещь, но цену себе знаю. Вон сколько бабок твоих транжирю. Такими дорогими вещами не бросаются в сорок-то пять лет…
— Наглец ты, — тихо сказала Потехина, — наглец и мерзавец.
— Наверное, — согласился Симонов, нежно целуя ее у, — я такой.
— Пусти!
Но он не отпустил. Крепко сжал кисть — поцеловал начала пальцы, затем ладонь, потом запястье. Приподнялся, пружинистым броском перекинул свое сильное тело на постель, обнял Потехину. Она пыталась его стукнуть от себя, но трепыхалась все слабее, слабее… Потом папка с финансовым отчетом с трагическим грогом шлепнулась на ковер, одна из свечей погасла, испуская сладкий аромат жасмина и нильской лилии… За окном на улице барабанил по крышам ливень, тугие струи смывали пыль, гарь, сажу, грязь, сухую листву, душный гнилой мусор. Марья Захаровна Потехина уже без шелкового халатика лежала на смятой постели. Голова ее покоилась на груди Симонова: Он обнимал ее, словно боялся отпустить после всего…
— Вот всегда у нас так, — прошептала Потехина, — какой же ты все-таки мерзавец, детка… Не жалеешь ты меня, ох, не жалеешь…
Симонов перебирал ее волосы, гладил черные густые жесткие пряди.
— Не жалею… не зову, не плачу, — он чуть отодвинулся и заглянул ей в глаза, — так у нас всегда было и так у нас всегда будет, Марьяша. Потому что одного поля мы с тобой ягодки. А насчет трудов и одиночества ты мне в жилетку не плачь. Вранье все это. А если посильнее прижмут — выкрутишься. Ты же у меня баба умная.
Потехина только вздохнула, прижалась горячей щекой к его груди.
— А где твой медальон, — спросила она вдруг, — тот, с пулей вделанной?
— Нет медальона, — ответил Симонов, — потерял.
— Так и все растеряешь. — Потехина приподнялась на локтях. — Он же золотой! Как же так? Ты его хранил, говорил, это боевой талисман. И пуля там та самая, твоя.
— Там гильза. Нету там никакой пули. Нету пули — шрам остался…
Потехина провела ладонью по его коже: на левом боку под ребрами — глубокий шрам.
— Как подумаю, что они ее из твоего тела вырезали, так мне страшно становится, — прошептала она, — как ты живым-то остался после такого ранения? Какие врачи там в этой Абхазии-Лимонии? И зачем ты туда ездил?
— Дурак был.
— А сейчас поумнел? За десять лет ума много прибавилось, да? Все-таки не годится это, слышишь ты, не годится такие обереги терять. К большому несчастью это, — Потехина заглянула в лицо Симонова, — и так у меня на сердце тяжело, страшно, неспокойно, а тут еще…
— А чего ты боишься? — спросил Симонов. — Ресторан открыли.
Потехина снова легла. Немного отодвинулась к краю кровати. Натянула на себя шелковое кремовое покрывало.
— Давай спать, что ли, поздно уже, — сказала она, — завтра рано вставать.