Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все эти нарративы, создаваемые якобы ради торжества истины и справедливости, чем дальше, тем больше превращаются в личное соревнование обвинителя и защитника, так же как медицинская экспертиза продемонстрировала всего лишь личные амбиции и соперничество врачей. Учитывая это, мы должны обратиться ко второму из названных нами аспектов – роли рассказчика в рассказываемой истории. Адвокат сам называет все, что он говорит, «предположением», то есть чем-то придуманным, недоказанным, однако способным совпасть с действительностью. Сходные понятия используют Коля Красоткин и Иван Карамазов. Все это предполагает интеллектуальное отстранение и от жизни, и от сочувствия. И здесь мы становимся свидетелями создания Фетюковичем настоящего шедевра уклончивости. Адвокату недостаточно дискредитировать свидетелей и разрушить рассказанную прокурором историю. Фетюкович сам хочет стать романистом и потому доходит до утверждений, что не было ни грабежа, ни убийства. Ему нужно подвергнуть свой дар ритора и казуиста величайшему испытанию, утверждая перед коллегией присяжных, состоящей из людей патриархальных и консервативных, что даже если Дмитрий и убил собственного отца, то это нельзя считать отцеубийством, поскольку Федор Павлович не был ему настоящим отцом, и случившееся «может быть причтено к отцеубийству лишь по предрассудку» [XV: 172]. Фетюкович завершает свою речь апелляцией к миссии суда как «спасению и возрождению погибших» [XV: 173], однако сказанного не вернешь. Адвоката погубил его талант: и прокурор, и присяжные отшатываются от его пылкого «предположения» и осуждают Дмитрия.
Можно утверждать, что адвокат в данном случае просто пытался смягчить вину обвиняемого: согласно нормам пореформенного права, простое большинство при голосовании коллегии присяжных могло оправдать подсудимого. Но мне кажется, что аргументация Фетюковича была бешеным выплеском эгоцентризма, одним из тех приступов лжи, которым часто бывают подвержены персонажи Достоевского. Мотивы и цели рассказывания явно имеют отношение с соперничеству и эстетике. На окончившееся овацией представление Фетюковича Дмитрий отвечает простым, но полным достоинства последним словом, в котором отказывается признать себя сколько-нибудь похожим на данное ему защитником описание.
Ориентированная на саму себя, речь адвоката строится по тем же принципам, что и большинство рассказанных в романе историй, причем эгоцентризм говорящего наиболее очевиден в тех случаях, когда он претендует на максимальную отстраненность и объективность. Дело не только в том, что эти истории ограничены рамками профессиональных дискурсов (медицинского, психологического, юридического): они ограничены еще и тщеславием говорящего, его желанием стать выше соперника, враждебностью по отношению к другим. Это распространяется и на публицистические высказывания Ивана и Ракитина. Извлеченные из газет «картинки», которые приводит Иван во время своего бунта против «божьего мира», являются частью аргументации, призванной подорвать Алешину веру и попробовать перетянуть его на сторону Ивана с его озлобленностью и неспособностью к прощению (что на короткое время удается). Ракитинская трактовка дела с точки зрения «наследственности» и «среды», производящая сильное впечатление на прокурора, восходит к «преломленной» в романе жадности этого героя, его амбициям и его злому чувству по отношению к Ивану. В каждом случае попытка рассказать правдивую историю на поверку мотивирована глубоко личным желанием стать выше другого или отомстить. И это, в свою очередь, еще больше компрометирует «профессиональные» речи, и без того уже обнаружившие собственную несостоятельность, основанные на ограниченном принятыми правилами подходе к человеческой личности.
Динамичность романов Достоевского вообще, и «Братьев Карамазовых» в особенности, обусловлена во многом третьим из отмеченных нами аспектов – восприятием рассказов. Даже самый молчаливый слушатель – Христос перед Великим инквизитором – отвечает говорящему определенным жестом: поцелуем, означающим прощение и опровергающим аргументы Инквизитора. А не обладающие Божественной природой персонажи обычно реагируют на услышанные от других истории о себе гораздо грубее и громогласнее. В романе есть множество примеров яростного отвержения героем истории о себе, рассказанной кем-то другим (о своем прошлом, настоящем или будущем). Так, Федор Павлович в ответ на увещевания старца начинает еще больше разыгрывать шута и еще больше лгать. Грушенька ополчается на Катерину Ивановну, поскольку не желает быть такой, какой та ее себе представляет. Грушенька не хочет играть некую роль в мечтаниях Катерины Ивановны, что проницательно подмечает Митя, радостно воскликнув: «Нет, она взаправду, она взаправду влюбилась в Грушеньку, то есть не в Грушеньку, а в свою же мечту, в свой бред, – потому-де что это моя мечта, мой бред!» [XIV: 143]. Капитан Снегирев неожиданно отвергает, мнет и топчет столь нужные ему двести рублей, присланные Катериной Ивановной, – как раз в тот момент, когда принесший их Алеша, не подумав, вмешивается в жизнь капитана, говоря о его будущем (то, что этого не следовало делать, Алеша осознает позже). Снегирев топчет деньги, пытаясь уйти от той характеристики, которую дает ему Алеша в разговоре с Lise: «Это человек трусливый и слабый характером» [XIV: 196]. Вплоть до последних страниц романа, когда Митя ополчается на Клода Бернара – знаменитого французского врача, любимца журналистов 1860-х годов, предложившего физиологические объяснения человеческого поведения, – мы наблюдаем, как герои романа отвергают любое контекстуальное объяснение своих поступков, любое приписывание себе определенных черт, любые роли в чужом рассказе. Они спешат уверить, что рассказана не вся история или не настоящая история, а если рассказ кажется целостным и правдивым, то пытаются любыми средствами возразить против него или показать его неадекватность. Роман, таким образом, содержит негативную поэтику рассказов о личности: излишнюю повествовательную дистанцию, эгоцентрическую нарративную вовлеченность, жесткий каркас сюжета и формальных правил; эту поэтику персонажи романа решительно отвергают. Такие сюжетные схемы и способы рассказывания как бы фиксируют (завершают) характер, исключая для персонажа рассказа свободу действия и неожиданные перемены;