Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не знаю… может быть, и так.
Я в этом уверена, — с решимостью повторила она. Потом, поколебавшись, добавила простодушно: — Иногда я думаю, что, если бы в тот вечер, в этом кабаре, я не обошлась бы так скверно с женой Квадри, она осталась бы в Париже и не погибла… и меня одолевают угрызения совести… но откуда я могла знать? Она сама была виновата, что ни на минуту не оставляла меня в покое.
Марчелло спросил себя, не подозревает ли Джулия, что он имеет какое-то отношение к убийству Квадри, но после короткого размышления исключил такую возможность. Никакая любовь, подумал он, не устояла бы перед подобным открытием. Джулия говорила правду: ее мучила совесть из-за смерти Лины, потому что пусть самым невинным образом, но она явилась ее косвенной причиной. Он хотел успокоить ее, но не сумел найти лучшего утешения, чем слово, с такой напыщенностью произнесенное Орландо.
Не мучай себя, — сказал он, обнимая ее за талию и привлекая к себе, — это судьба, это рок.
Она ответила, легонько гладя его по голове:
Я не верю в судьбу. Все произошло оттого, что я люблю тебя. Если б я тебя не любила, кто знает, может, я отнеслась бы к ней по-другому, и она не уехала бы и не погибла. Что же в этом рокового?
Марчелло вспомнил Лино, первопричину всех событий своей жизни, и задумчиво пояснил:
Когда говорят о роке, о судьбе, имеются в виду как раз такие вещи, как любовь и все остальное. Ты не могла поступить иначе, и она не могла не уехать с мужем.
Значит, мы ничего не можем поделать? — завороженно спросила Джулия, глядя на разбросанные по столу бумаги.
Марчелло поколебался, потом ответил с глубокой горечью:
— Нет, мы можем знать, что ничего не можем поделать.
— К чему нам это знание?
— Оно может послужить нам в следующий раз или другим, тем, кто придет после нас.
Она со вздохом оторвалась от него и пошла к двери.
Не забудь, не опаздывай сегодня, — сказала она с порога, — мама приготовила вкусный обед… и не занимай время после обеда: мы должны пойти вместе смотреть квартиры. — Она сделала приветственный жест и исчезла.
Оставшись один, Марчелло взял ножницы, аккуратно вырезал фотографию из французского журнала, положил ее в ящик стола рядом с другими бумагами и запер ящик на ключ. В эту минуту с пылающего неба во двор упало душераздирающее завывание полдневной сирены. Сразу после этого зазвонили ближние и дальние колокола церквей.
Наступил вечер, и Марчелло, который провел весь день, лежа в кровати, куря и размышляя, встал и подошел к окну. В бледно-зеленом свете летних сумерек казавшиеся черными здания, со всех сторон окружавшие его дом, поднимались вокруг голых цементных дворов, украшенных маленькими зелеными клумбами и подстриженными миртовыми изгородями. Кое-где поблескивали красные окна, и в комнатах для прислуги можно было видеть камердинеров в полосатых рабочих куртках, кухарок в белых передниках, хлопочущих по хозяйству, снующих между лакированными шкафами гардеробов и беспламенными конфорками электрических плит. Марчелло поднял глаза, устремив взор поверх балконов. Последние пурпурные дымки заката таяли в вечернем небе. Потом он глянул вниз и увидел, как во двор въехала и остановилась машина, из нее вышел водитель с большой белой собакой, которая тут же принялась бегать между клумбами, скуля и лая от радости. Это был богатый, совсем новый квартал, выстроенный в последние годы, и, глядя на эти дворы и окна, никто бы не подумал, что война длится уже четыре года и что в этот день правительство, пробывшее у власти двадцать лет, пало. Никто, кроме него и всех тех, кто находился в том же положении, что и он. На мгновение ему представился ослепительный образ божественного жезла, висящего над большим городом, мирно раскинувшимся под ясным небом, и поражающего то тут, то там отдельные семьи, ввергая их в ужас, уныние и горе, в то время как соседи остаются невредимыми. Его семья была среди тех, кого поразил удар, он знал и предвидел это с самого начала войны, — обычная семья, как многие другие, с тем же укладом и домашними привычками, абсолютно нормальная, именно такую нормальность он упорно искал годами, и вот теперь она оказывалась сугубо внешней, сотканной из ненормальности. Он вспомнил, как сказал жене в тот день, когда в Европе разразилась война: "Если бы мое поведение было логичным, сегодня я должен был бы покончить с собой", вспомнил, какой ужас вызвали у нее эти слова. Она будто знала, что в них крылось не просто предчувствие неблагоприятного хода событий. Он снова спросил себя, знала ли Джулия его подлинную суть, догадывалась ли о его участии в убийстве Квадри, и вновь ему показалось невозможным, чтобы она знала, хотя, по некоторым признакам, можно было предположить обратное.
Теперь он с абсолютной ясностью отдавал себе отчет в том, что поставил, как говорится, не на ту лошадь, но почему он сделал именно эту ставку и почему лошадь проиграла — это ему было непонятно, если не считать фактов, очевидных для всех. Но он хотел быть уверен, что все, что случилось, должно было случиться, то есть он не мог сделать ни другую ставку, ни добиться иного результата: эта уверенность была ему куда нужнее, чем освобождение от мук совести, которых он не испытывал. Действительно, единственное, чего он не мог себе простить, — это то, что он ошибся, а значит, в том, что он делал, не было безусловной, фатальной необходимости. В общем, он сознательно или неосознанно проигнорировал возможность поступить иначе. Но если бы у него появилась уверенность, что это не так, тогда он смог бы обрести согласие с самим собой. Иными словами, он должен был быть уверен, что признает собственную судьбу и принимает ее такой, какая она есть, полезной для себя и других, возможно, в отрицательном плане, но все же полезной.
В сомнении его утешала мысль о том, что, если он и совершил ошибку, чего нельзя было исключить, его ставка была выше, чем у других, чем у тех, кто находился в одинаковом с ним положении. Это было утешение в гордыне, единственное, которое ему оставалось. Другие смогли бы завтра сменить убеждения, партию, жизнь, даже характер; для него, напротив, это было невозможно, и не только по отношению к другим, но и к самому себе. Он сделал то, что сделал, руководствуясь только личными мотивами, вне всякой общности с другими. Измениться, даже если бы это было ему позволено, значило бы отказаться от самого себя. Среди всех возможных способов самоуничтожения именно этого он хотел бы избежать.
Тогда он подумал, что если и ошибся, то его первой и самой главной ошибкой было желание избавиться от своей ненормальности и обрести любую нормальность, чтобы можно было общаться с окружающими. Эта ошибка была порождена мощным инстинктом, но, к сожалению, нормальность, в которую этот инстинкт воплотился, оказалась всего лишь пустой формой, внутри нее все было ненормально и несостоятельно. При первом же ударе форма рассыпалась на куски, а инстинкт, такой оправданный, такой человечный, превратил Марчелло из жертвы, которой он был, в палача. В общем, его ошибка была не столько в убийстве Квадри, сколько в том, что он пытался избавиться от первородного греха в своей жизни неподходящими средствами. Но он, не переставая, спрашивал себя: могло ли все сложиться иначе?