Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ну право, батенька, не здесь же! — и, показав кивком головы на появившуюся на сцене ширмочку, заверил зрителей: — Много времени это не займет…
Зал ответил ему глухим молчанием. Ведомый под локоток девушкой, я повернулся и, шаркая по-стариковски ногами, направился было к белой занавеске, как из последнего ряда кресел поднялся мужчина и громогласно заявил:
— Фуфло это, не верьте! Спрячут парня, а нам скажут, мол, всё, ферзец!
На обрюзгшем лице шедшего рядом профессора появилась тонкая, как бритва, иезуитская улыбочка. Как наводится на цель орудийная башня линкора, он степенно обернулся к баламуту:
— Пожалуйте, милейший, на сцену! Говорите, фуфло?.. Для вас у меня припасена вторая ампулка. Вы ведь не будете возражать?
Прокурор, к которому он обращался, пожал плечами в погонах.
— Подпишет заявленьеце, что добровольно, и вперед! У меня оно, типовое, с собой…
И полез во внутренний карман кителя, но мужика на галерке уже и след простыл. Профессор обвел глазами зал.
— Можем быть, у кого-то еще возникли сомнения? Не стесняйтесь, господа, дело житейское… — Выждал несколько секунд, но желающих составить мне компанию не нашлось. — В таком случае, продолжим!
И мы продолжили наш путь. Втроем. Отдувавшийся на каждом шагу грузный профессор. Переступавшая по доскам сцены на манер нетрезвой цапли девица. И я, на ватных ногах с зажатой в одеревеневших руках чашкой. Шел, опустив глаза, боясь наступить на развязавшийся шнурок. Ничего по сторонам не видел, как вдруг сердце упало: прямо передо мной, словно выступив их тумана, показался край белой ширмы. За ним — угол больничной кушетки. На ней подушка с квадратным штемпелем больницы на наволочке. Она-то здесь зачем? Лежа пить неудобно. Ах да, потом!.. Какое странное и страшное слово! Остановится бы, завязать шнурок. Пальцы не послушаются! Нет у меня никакого «потом», только крохотное «сейчас»…
Треск распахнувшейся настежь двери заставил меня вздрогнуть и обернуться. Отбиваясь на ходу от охранников, по проходу между кресел к сцене рвалась старушка. Субтильная, в синем рабочем халате и платочке на седенькой головке. Орудовала шваброй, словно это был шест монахов Шаолиня, и верещала так, что впору было затыкать уши.
— Отриньте, ироды! Не трожь меня, душегуб!..
Наблюдавший за происходящим Майский забыл поднести к губам микрофон. Он и не требовался.
— В чем дело? — гаркнул Леопольд. — Что там у вас происходит?
Огромный бугай из охраны телецентра начал было косноязычно объяснять, но старушенция тут же его перебила:
— Хоть режьте меня, грех на душу не приму! Уборщица я тутошняя, пол в холле протирала, а там телефон. Дай, думаю, позвоню, проголосую, а сослепу другой номер и набрала. Ошиблась я, родимец, поняла, что ошиблась, только подумала, один голос ничего не решает. А тут глянула в телевизор… Матерь Божья!
Я себя не контролировал, не понимал, о чем идет речь, ни слова. Руки, на них канатами вздулись вены, сантиметр за сантиметром тащили чашку ко рту. От нее исходил запах вишневых косточек. Дразнил, манил, не давал остановиться… как вдруг рядом выросла фигура Майского. Покрыв пространство сцены в три прыжка, он с такой силой врубил ребром ладони по чашке, что та, не коснувшись пола, разлетелась на куски. Сгреб меня в охапку, прижал к себе, как будто боялся, что я начну подбирать осколки…
Обо всем, что было после, я прочел в газетах, по телевизору сюжет крутили раз по сто в день. В зале творилось нечто невообразимое. Зрители обнимались, женщины рыдали в голос, мужчины свистели, и все вместе лезли по головам на сцену, как на решетку ворот в фильме про штурм Зимнего. Оператор с камерой на плече метался по ней, не зная, кого снимать. Я отсутствовал. Не мог даже улыбаться. Появившийся неизвестно откуда духовой оркестр грянул «Прощание славянки». Председательша комиссии требовала протокол, в то время как грудастые участницы конкурса обносили публику спиртным, заготовленным, как можно было догадаться, для моих поминок. Его победительницу, как и профессора с прокурором, спровадили от греха подальше в кулисы.
Апофеозом разгула страстей явился выведенный по громкой связи в эфир звонок президента, заявившего, что результаты голосования свидетельствуют о росте в обществе гуманизма, а само шоу внесло значительный вклад в его консолидацию. И только старушка уборщица в огромных желтых резиновых перчатках сметала в совок осколки чашки и тихо улыбалась.
Но к этому времени сцену я уже покинул. Отбившись от желающих нас качать, Майский увел меня в гримерку, где принялся, как заботливая сиделка, отпаивать водкой. Хвалил и выглядел чрезвычайно довольным, а я вливал в себя рюмку за рюмкой, и меня не брало. И только когда свет в комнате потускнел, а пол, выказывая норов, начал вставать на дыбы, рядом с Леопольдом объявился Феликс и мы стали пить втроем. Только Фил не пил, а Майский то и дело его за что-то благодарил и, не зная меры, перед ним заискивал.
Я угодничества не люблю. Я терпеть не могу, когда перед кем-нибудь ломают шапку. Человеческое достоинство… оно достоинство человека! Так и хотел им сказать, только это плохо у меня получалось. Аркт… артикуляция не позволяла! А еще мне хотелось завязать давешний шнурок, мысль о нем не переставала меня мучить.
— Брось, Леопольд, — бормотал я, не уверен, что вслух, — Фил добрый малый! Давайте, братцы, выпьем, как у нас заведено…
Потом была машина, и мы с Феликсом куда-то ехали, пока я не оказался в собственной постели. Тут-то шнурок меня и достал! Превращаясь то в змею, то в петлю на шее, изводил до утра, и даже в туалете, лицом в унитаз, я изобретал схемы, как бы половчее соорудить из него бантик.
А по стеклу телесуфлера все ползли и ползли слова:
— Вот, ребята, какая вышла катавасия…
Срывались в пропасть, разлетались на прыгающие по камням буквы, чтобы появиться снова:
— Вот, ребята…
Однажды умерев, не стоит возвращаться к тому, что было твоей жизнью. Это как минимум грустно, да и не очень понятно, чем ты все это время жил. Как говорится, уходя, уходи. Много раз я просыпался в своей постели с желанием попробовать жить с чистого листа… или хотя бы попробовать жить! Смотрел на кусочек звездного неба за не до конца задернутыми занавесками и прикидывал в уме, как бы провести новый день, чтобы он хоть чем-то отличался от предыдущих. Мечты, мечты, где ваша сладость! Наступала новая ночь, опустошенный приползал я в свою берлогу, чтобы купить стаканом водки согласие с собой. Да, временное и иллюзорное, только разве оно другим бывает? И вставало по утру солнце, и шел ветер к югу, и переходил к северу, и я возвращался на круги своя…
Шторы разошлись, но небо за давно не мытым стеклом было беспросветно серым. Так же у окна в какой-то другой жизни стояла прекрасная женщина. Что она сказала? Что любовь не в счет? Что у судьбы нет для меня подарка?.. Я окончательно проснулся. В сумерках души ко мне вернулся вчерашний день. Вспоминать о нем почему-то было стыдно, но к Майскому благодарность я испытывал. Правильный мужик, он и лечил меня правильно, хотя другого лекарства от стресса на Руси и нет. Как и от несправедливости, и от унижения. Шекспир знал, что писать: не пей вина, Гертруда, пей водку!