Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Еще какое-то мгновение Женька оцепенело смотрел на него, видел, как расширяется горящий круг, как по его краям темнеют и вспыхивают подсыхающие травинки, но затем тоже кинулся прочь, споткнулся о чьи-то тупоносые башмаки, упал — с размаху больно ударившись коленями о твердую землю — и, весь сжимаясь от ужаса, почувствовал, что огонь вот-вот подберется к нему…
Домой его привел тот самый веселый, пьяненький человек, который поджигал клетку. И как только он нажал пуговку звонка, на лестничную площадку выскочила Женькина мама. Перепуганная, растрепанная, она подхватила бледного Женьку на руки, прижала к себе, а веселый тот человек, не отводя глаз от расстегнувшейся на маминой груди кофточки, откашлялся и, посмеиваясь, бодрым голосом сказал:
«Получайте своего парня, Елена Дмитриевна! Вполне геройский мужик. Отступал самый последний. Правда, зашибся он малость, коленки вот побил… Да вы не переживайте! Дело-то молодое… Заживет!..»
Все это очень уж ясно видел теперь скорчившийся под одеялом Женька. Ну, просто как наяву видел. С той лишь, однако, разницей, что в клетке-то сидел он сам.
И какие-то люди уже плотно обступили его — хмурые и молчаливые, — смотрели на Женьку недобро, готовясь свершить над ним жестокую и мучительную казнь. А он не понимал, за что его казнят, и затравленно глядел на них через частые прутья, снизу, бессловесно молил, чтобы они отпустили его, чтобы сжалились… Но ему на спину уже и керосину плеснули, осталось одно — спичку зажечь…
А мамы вблизи не было. И он знал, что никогда ее больше не увидит. Не поспешит она к нему на помощь, не бросится на защиту, не спасет…
Вот это-то и доконало Женьку Першина.
И если покуда еще он все-таки был жив, то лишь потому, что рассудок, его отказывался мириться с невозможной этой мыслью. И Женька всем существом своим противился ей — верил, надеялся, ждал: вот сейчас прибежит мама, расшвыряет этих безжалостных, хмурых людей, вызволит его из ужасной и вонючей клетки. Однако он теперь понял — все, песенка его спета, кранты…
Задыхаясь от нестерпимого жара и едкой керосиновой вони, Женька, в последнем усилии раздвинуть прутья, вырваться, убежать, вяло засучил ногами под одеялом, закричал безголосо — и очнулся…
Темно было в спальне и прохладно. Из приоткрытого окна вливалась в комнату ночная сырость, а с запредельных высот, сквозь неподвижную листву осокоря, подмигивала Женьке мрачным фиолетовым глазом какая-то звезда.
Его словно бы лихорадка трясла. Зуб на зуб не попадал у Женьки. И так на душе у него было муторно, что ничем иным, кроме тихого скулежа да задушенного подвывания, не мог он облегчить страдания свои. А терпеть такую муку молчком — не хватало у него силенок.
Ведь не один же день, не один месяц накапливалось в его сердце все то жестокое, страшное, несправедливое, чего другому, даже взрослому и сильному человеку, пожалуй, на две жизни с лихвою хватило бы, а вот на него, Женьку Першина, обрушилось почему-то в первый же десяток лет земного его существования.
И кто же знает, не принеси откуда-то черти посреди ночи в спальню Мизючиху, может, и не выдержало бы мальчишеское сердчишко, разорвалось бы от невыносимо студеного, прямо-таки леденящего горя, как лопается позабытая на морозе стеклянная посудина, доверху наполненная водой…
Женьке бы, конечно, в тот час поплакаться воспитательнице, может быть, она и утешила бы его, присела бы к нему на постель, положила бы теплую руку на его голову, приласкала бы, а он тогда бы рассказал ей все-все… Но не мог он этого сделать и рассказать ничего не мог. Возможно, только матери своей открылся бы во всем Женька Першин, но уж, понятно, не Мизючихе — ведьме с ключом, — разве ж она кому-нибудь мать?
И вот ведь как получилось: стоило лишь Полине Карповне потихоньку притворить за собой дверь — у него вроде как рукой все сняло!
Женька глубоко и облегченно перевел дух, длинно шмыганул носом, втягивая в себя вместе с соплями ночную стынь, поудобнее умостился на боку — и тут с соседней кровати протянул руку Славка Комов, притронулся к вздрогнувшему Женькиному плечу и еле слышно прерывисто зашептал:
— Женька, а Женьк?.. Слышь?.. Ты уж не плачь-так больше, ладно?.. Ты уж лучше, Женька, про себя поплачь или вовсе перетерпи… Со мною ведь тоже… Это пройдет…
5
Вышло так, что ночью было прохладно, пала роса, светили звезды, а утро все же наступило пасмурное. Вернее, на самой зорьке еще показался не видимый за домами и деревьями малиновый окраек солнца, подпалил четвертушку восхода, но затем и его, и все небо заволокло какой-то грязновато-серой пеленою, будто с северной стороны дыма натянуло.
Держалась эта пелена высоко, а ниже ее, чуть ли не касаясь верхушек осокорей, проплывали какие-то плоские, бесформенные и клочковатые пятна. Они медленно перемещались в безветрии, отчего под ними, на земле, становилось то темнее, то светлее. Казалось, будто кто-то огромный, одетый в серый стеганый ватник, то неслышно подкрадывался к окну, загораживая его собой, то опять нехотя отступал.
И наверное, потому что на улице было совсем уж по-осеннему неприветливо, дремотно, ребята так долго спали в то утро. И даже те мальчишки, которые обычно просыпались раньше остальных, сегодня не торопились выбираться из-под одеял. Пацаны неподвижно лежали на своих соломенных матрацах в ленивом, полусонном забытьи: одни — укрывшись с головой; другие, выставив краешек уха, слушали — не шуршит ли за окнами дождь, — но вставать никому не хотелось.
Один лишь Валька Щур поднялся, как всегда, ни свет ни заря, повозился над торбой, пожевал что-то, хоронясь в своем недоступном запечном углу, и начал неспешно собираться на промысел.
Штаны он подпоясал веревочкой; старательно намотал и расправил на сгибах предварительно размятые руками портянки; обул удобные, выкроенные из цельного куска сыромятины и стянутые по краям длинными сыромятными же ремешками, остроносые чувяки-постолы; притопнул ими поочередно, пробуя, как сидят на ногах; надел короткополый пиджачишко без рукавов, вроде жилетки; повесил торбу через плечо и тесемочками ее к поясу приторочил, чтобы зря не болталась. На голову Валька приспособил кепчонку с загнутым книзу, обвислым козырьком — и хоть на край света готов. Все на нем было ладно, все к месту — и ничего лишнего…
«Разоспались, шмакодявки, — презрительно думал Валька, выходя на крыльцо. — Дождика ждут! А жрать-то надо чего-то… Сама жратва к тебе не придет. За нею дай бог еще