Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Рядом с нашим пароходом стояла большая барка, наполненная углем. Куча негров или замазанных сажей арабов в грязных халатах, с платками на голове, с желтыми соломенными корзинами в руках, облепили эту барку. Два тяжелых бруска служили сходнями. Эти египетские рабочие, перегружая уголь, пели что-то монотонное, вроде русской «Дубинушки». На этих мостках они выстроились шеренгой, передавали из рук в руки наполненные углем корзинки. Эта картина была как-то особенно примитивна, как будто в наше время нет механических способов пересыпать уголь с места на место. Так, верно, выглядели рабы на галерах две тысячи лет тому назад. Так, верно, строили пирамиды, передавая шеренгой камни от одного другому. Их цепь шла от берега до нашего машинного отделения, и издали они не были бы похожи на людей, если бы между погрузкой они не успевали пить воду из глиняных джар[310]. Один рабочий был ранен в ногу, и его сосед по цепи какой-то тряпицей перевязал ему рану. Работа продолжалась дальше, без остановки, конечно. Когда подошла лодка с конкурентами, ее отогнали баграми. Единственный «человеческий» момент был, когда этот товарищ перевязывал рану на ноге другому. Иначе они выглядели бы, как цепь на блоке в механизме.
Из-за 400 арабов, которых нам посадили в Бриндизи, наш пароход превратился в настоящий Ноев ковчег: стало грязно, тесно, одна женщина родила ребенка. Мы были счастливы, когда наше путешествие приблизилось к концу.
* * *
Когда второго января 1920 года мы причалили к Яффе, все евреи страшно волновались. На горке расположился небольшой город восточного вида, а недалеко от него — несколько домиков с белыми крышами. Нам сказали, что это Тель-Авив. Мы вовсе не знаем, какой атавизм или какие подсознательные воспоминания дремлют в человеке, в народе. Я не отрицаю, что, может быть, только благодаря пропаганде и внушению многие чувствовали себя при приближении к этому берегу евреями, сионистами, детьми этой страны и этого азиатского побережья. Но буквально все евреи, старые и молодые, дети особенно, — все были так наэлектризованы, у всех были слезы на глазах, пели «Гатиква» и не могли петь оттого, что горло сжималось. Вряд ли была эта земля для кого-нибудь родиной (было несколько таких, кто родился здесь, — дети колонистов, учившиеся в Париже), но для всех это была Родина[311]. Я даже думаю, что те блуждающие души, которые ехали без цели, авантюристы, тогда забыли на миг, что не на свою желанную родину едут, не в «землю обетованную».
* * *
С парохода нас сняли рослые арабы в живописных костюмах с красными поясами и фесками. На руках они нас перенесли с парохода на маленькие качающиеся лодочки, которые лавировали, как нам казалось, с опасностью для жизни, между рифами. Наш багаж, который был погружен на другие лодочки, то появлялся, то снова исчезал, и нас успокаивали, что ничего не пропадет. Встретили нас родные Марка, которых я не знала, но о которых Марк мне много рассказывал: это были старые палестинцы, приехавшие еще до войны[312]. Они позаботились о нашем багаже, взяли нас на извозчика — арабандже — и повезли мимо апельсиновых бояр, пардесим, в Тель-Авив. Дети сидели как зачарованные: апельсины на деревьях, верблюды и ослы без счета.
Тель-Авив был маленьким городком, всего две-три неоконченные улички. Бульвар Ротшильда, улица Герцля, которая венчалась зданием гимназии Герцлия, небольшим строением с зигзагами на крыше, — тогда считали, что это восточный стиль (и действительно, Дамасские ворота в Иерусалиме имели подобные зигзаги). Мне все казалось, что эта гимназия соскочила с картинки издательства «Леванон», которое выпускало палестинские фотографии и портреты еврейских деятелей. Все деревья в Тель-Авиве были кустарниками. Небо здесь было более голубое, чем в Италии и даже в Египте, или так казалось из-за желтых дюн. Запах моря, белые домики, раскаленный песок и благоухание апельсинных цветов одуряли и сбивали с толку.
Три дня к нам приходили гости, весь Тель-Авив перебывал у нас. Я перепутала все лица и не могла отличить директора гимназии Мосинзона[313] от мэра города Дизенгофа[314], а его — от врача по ушным или по внутренним болезням. Все учителя и они же писатели, аптекари и директора каких-то общественных учреждений пришли приветствовать первых после войны иммигрантов[315]. То была Алия шлишит — третья иммиграция. (Первая — Билу[316], вторая — до Первой войны.) Хоть я и читала перед публикой несколько докладов о Палестине, я не имела никакого представления о настоящей Палестине. Несмотря на то что еврейский язык я изучала с самого детства, здесь я не могла связать двух слов. Я плохо понимала, что мне говорили, мы переходили на русский язык, которым владели почти все, кроме нескольких немцев и галициан. Нас расспрашивали о России, о революции, о большевиках, но раньше, чем мы открывали рот, чтобы ответить, тельавивцы переходили на другие темы, которые их больше интересовали. Они рассказывали о Кемаль-паше, о высылке в Египет или в Петах-Тикву, о военных школах в Турции или в Бейруте и о том, как сами варили сахар из винограда[317]. Наши погромы, война и революция были им чужды и далеки. Мы встретились точно с двух разных планет. Дети пробовали говорить на ашкенозисе и на сфарадите[318] и застенчиво замолкали, потому что их родной язык все же был русский.