Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Каргин так увлекся обличительной речью, что упустил момент, когда Р.Т. успел подманить к себе секретаршу, набросить ей на плечи слоновую куртку с покатыми плечами.
Волна первобытной ненависти сбила его с ног. Каргин упал на кожаный диван, а над ним, как страшная маска из реквизита японского театра кабуки, нависло искаженное плотоядной какой-то злобой лицо секретарши.
— Гад! — она не столько ударила, сколько (откуда такая сила?) надавила кулаком на подбородок Каргина. Челюсть, как вагон в депо, лязгнув колесами (зубами), въехала в горло. Каргин почувствовал, что теряет сознание. Слух, однако, остался при нем. — Урод, советское отребье, ублюдок! — гремел в ушах лающий (она так никогда раньше не разговаривала!) голос секретарши. — Сволочь! Экстремист! Повредил мне ногу. Камень! Я видела, у него в руке был камень! Куда ты его дел, козел? Выкрикивал антиправительственные лозунги, оскорблял государственную власть, не подчинялся требованиям разойтись, угрожал мне расправой! — перечислила секретарша. Ты... — поддев пальцами, как крючками, ноздри Каргина, резко потянула на себя. Шея у Каргина вытянулась, как у гуся, когда того волокут на расправу. — Уже пять лет трахаешь меня на этом вонючем диване, — прошептала, разрывая ему ноздри, секретарша, — но так и не помог с квартирой! Сколько лет я должна стоять в очереди? И племянника, я ведь тебя просила, не взял в компьютерную службу!
— Он, — повернувшись к одобрительно кивающему Р.Т., продолжила судебным голосом секретарша, — пьянствует в рабочее время, использует служебную машину в личных целях, оформил на работу бывшую любовницу, назначив ее в нарушение Трудового кодекса на высокую должность. А еще... — на мгновение, но только на мгновение, задумалась, — говорил, что правительство — сборище воров! Что Государственная дума и Совет Федерации — отстойники для проходимцев, по которым плачет тюрьма. А еще... — Каргин зашелся в приступе страшного кашля и не расслышал, что именно он еще говорил. — У него в сейфе хранится незарегистрированный револьвер системы «берета»! — похоже, расстрельный список грехов Каргина был бесконечен и смердел, как список Макбета, до небес. — Он готовит террористический акт! Да я его сейчас... — превратившаяся в правоохранительную (с доносительным уклоном) валькирию, какого-то Вышинского в юбке (нет, в куртке), секретарша сдавила, как в тисках, согнутой в локте рукой шею Каргина.
Он захрипел, пытаясь ослабить лютый зажим. Ему бы это не удалось, если бы подкравшийся с тыла Роман Трусы ловким рывком не стащил с матерящейся валькирии куртку. После чего мгновенно ее свернул и спрятал в сумку. Пинком отбросил сумку подальше от секретарши. У Каргина, должно быть, двоилось в глазах, потому что ему показалась, что куртка, как удав, продолжает ворочаться в сумке.
— Так кофе или чай, Дмитрий Иванович, вас не поймешь! — услышал Каргин прежний голос секретарши. — Вам это... врача не вызвать? Красный какой-то... — она встревоженно всмотрелась в его лицо. — А нос-то, нос-то... как помидор... Да что с вами?
— Чай, — выдохнул, вжимаясь в диван, Каргин.
Позор, подумал он. Еще минута, и она бы выпустила из меня кровь и закатала в почву.
— Это второе изделие, — как ни в чем не бывало пояснил Роман Трусы, когда секретарша покинула кабинет. — Оденем в такие курточки ОМОН, национальную гвардию, добровольцев из отрядов по защите государства и Конституции, и никакие шествия и митинги маргиналов, националистов, несогласных, креативщиков и прочей шушеры нам не страшны! Дозированная кровавая грязь — успокоительное лекарство для общества, охлаждающий компресс на дурную горячую башку. Ты зря со мной споришь, — снова полез в сумку, — мы, как говорили звери у Киплинга, одной крови, ты и я!
— Что, есть и третье? — встревожился Каргин.
— А то! — Р.Т. вытащил из сумки отвратительную вязаную шапку, так называемый «колпачок».
В этом всепогодном головном уборе ходило подавляющее большинство мужского населения России. В девяностых годах «колпачок» верхней своей частью напоминал торчащий или свесившийся набок (было два варианта) петушиный гребень. Сейчас он купольно закруглился, плотно обхватывал голову, подчеркивая и усиливая скрытые недостатки лица и — таинственным образом — фигуры, сужая плечи и расширяя ее книзу. Натянувший вязаную шапочку человек как бы ставил на себя печать общенационального вырождения, становился чем-то средним между дебилом и дебильным непротивленцем. С таким человеком можно было делать что угодно. Но и сам он в тот момент, когда с ним никто ничего не делал, мог сделать что угодно с кем угодно. Охранники — таким могло быть обобщенное определение людей, охранявших в черных вязаных шапочках пункты обмена валюты, парковки, входы и выходы в учреждения, но главным образом собственное ничтожество.
— Примерь! — протянул шапку Каргину Р.Т.
— Надо? — опасливо осведомился Каргин, не решаясь надеть шапку.
— Тебе понравится, — подбодрил Р.Т.
После нападения секретарши, публичного оскорбления его мужского достоинства, обвинений в хранении незарегистрированного оружия, антисемитизме и гомофобии бояться и стесняться было нечего.
Каргин надел шапку.
...Какая харя! — посмотрел на Р.Т. Слово «забрало» ушло из памяти, как если бы Каргин никогда его и не знал. «Харя» Р.Т. напомнила ему раздвижной контейнер, в каком сантехники, свинчивальщики мебели, электрики, прочий трудовой люд носит инструменты. У Каргина возникло смутное желание врезать по этому явно не пустому, одни часы на руке тянули тысяч на восемьдесят, контейнеру, чтобы он загремел, но, прикинув возраст и оценив физические данные «хари», он решил воздержаться, присушил рвущийся изо рта вопрос: «Деньжатами, братан, не поможешь?» Оглядевшись по сторонам, Каргин понял, что находится в кабинете какого-то начальника, но по своей ли воле и по какому вопросу (может, «харя» привела?), он не знал. Каргин не то чтобы ненавидел, но плевать хотел на любое начальство и вообще на власть. Никогда не ходил ни на какие выборы. Власть сверху донизу воровала и беспредельничала, однако не мешала ему жить. Хотя в последнее время начала активно гадить: убрала с улиц пиво, догнала до двух сотен водку, долбила извещениями о долгах за свет и воду, заполонила его двор таджиками. Он слышал про какие-то протестные сборища, смотрел новости по телевизору, но гладкие табло бакланящих с помостов ораторов не внушали ему доверия. Это была ненавистная ему погань, получавшая деньги неизвестно за что, просиживающая штаны в непонятных конторах, запрудившая своими машинами улицы, так что ни пройти, ни проехать. Они призывали любить и уважать права какого-то человека — во всяком случае, точно не Каргина, — а также терпеть кавказцев и таджиков. Он не любил кавказцев и таджиков, но предпочитал с ними не связываться, потому что свои, русские, были трусами, не стояли друг за друга, а те, чуть что, налетали кодлой, хорошо, если сразу не резали, не стреляли из пистолетов. А еще он знал, что они, даже если убьют русского, всегда откупятся от ментов и что менты всегда будут гнобить его, если, не дай бог, случится такая разборка. Ему не было разницы, кто правит Россией — Ельцин, Путин, Медведев, снова Путин, да хоть веселый бородатый толстяк Кадыров, наведший, если верить телевизору, образцовый порядок в Чечне. Его мало беспокоило, что будет с Россией, потому что не было никакой России. Была ободранная квартира в «хрущобе». Два телевизора — в комнате и на кухне. Безработная отупевшая жена в халате. С трудом дотягивающие школу — до девятого класса, дальше бесплатно не прорваться — дети (что с ними будет дальше, он понятия не имел, но чувствовал, что ничего хорошего). Поликлиника, куда тоже не сунешься без денег. Двор, где он по вечерам пил с друганами пиво или перекидывался в картишки. Подворачивающаяся время от времени халтура — что-то подвезти, вывезти, разгрузить, починить. Магазин за углом. Рынок через две остановки, где была дешевая, осетинская, что ли, водка. Вот и вся Россия. А еще он был глубоко равнодушен к спорту, всем этим соревнованиям и олимпиадам, ненавидел хапающих неслыханные деньги за рекорды и медали спортсменов. Ему хотелось растоптать факел с олимпийским огнем — до того достали его этот огонь и факелоносцы в нелепых шутовских костюмах. Слушал радио «Шансон». Уважал Стаса Михайлова, Лепса и Ваенгу. Ваенга напоминала ему ушлую молдаванку, вытащившую у него под предлогом «погадать» кошелек на Киевском вокзале. Лепс — учителя физики, однажды прямо на его глазах высосавшего из горла на спор с трудовиком поллитру «Экстры» — была такая в СССР водка, когда он учился в четвертом, что ли, классе. А вот Стас Михайлов был вылитый водила, всучивший ему на сдачу фальшивую пятихатку, когда он возвращался ночью (метро уже не работало) после халтуры домой из Чертанова. Когда он смотрел по ящику про наводнение на Дальнем Востоке, ему было совсем не жалко подтопленцев. Он им завидовал. Ему хотелось, чтобы вот так же затопило его дом в Москве, а уж он бы вырвал у ненавистного государства из глотки новую квартиру в приличном районе. А иногда, особенно почему-то по утрам, ему хотелось, чтобы вода затопила всю Россию вместе с Сочи, олимпийским огнем и бегущими куда-то с факелами идиотами в белых спортивных костюмах...