Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Зачем? – не сразу поняла Ольга, прислушиваясь к себе и беспокойно думая: «Это что же теперь – насовсем?.. До гробовой, что ли, доски?»
С самого начала она ощущала некую неотвратимость того, что происходило, и именно неотвратимость происходящего её и пугала.
Он видел её недоуменье и объяснил, тихо смеясь:
– А затем. Затем, что ты жена моя… Балда ты. Жена.
И добавил, целиком сосредоточившись на Ольгиной пряди волос, которую пытался убрать с её щеки:
– …А ещё затем, что я ревнив.
И Ольга удивилась ещё больше. Особого мужского внимания к себе она не замечала, так что ревновать было вроде не к кому.
– Повтори мне это завтра. Утром, – волнуясь, попросила Ольга.
И тут же испугалась: а вдруг не повторит?.. Но тогда бы Ольге не пришлось ничего решать, и всё бы шло так, как шло до сих пор… В конце концов Ольга вдруг – ни с того, ни с сего – сильно расстроилась, уже и вовсе не представляя, что было бы хорошо, а что – плохо. И ушла в институт, забыв дома зонтик и проездной билет.
Ей нужно было всё обдумать как следует. Обдумать срочно. Но прошёл день и вечер, прошла ночь, и наступило утро. Холодный майский ветер вздувал длинную занавеску, солнечные пятна метались по полу, по стенам – Эдуард Макарович каждое утро открывал балконную дверь настежь. Ольга сидела на неприбранной кровати, прямо за этой дверью – лицом к стеклу, и временами, когда падала тень от занавески, видела себя, отражённую там.
Силуэт был зыбким, ускользающим и не задерживающим на себе внимания.
Халат висел рядом, на спинке стула. Однако Ольга медлила, не одевалась. Она зябла на сквозном ветру, поджимая ноги и туже натягивая на колени новую ситцевую сорочку. Прислушиваясь к шуму воды в ванной, Ольга думала вовсе не о том, о чём старалась думать – не о вчерашнем их разговоре. Собственные её обличья, начиная с детских, возникали перед нею. И каждая о н а, Ольга, появляясь из прошлого, существовала в нём сама по себе, отдельно от прочих, и словно не хотела иметь никакого отношения к Ольге сегодняшней. И казалось, что все прежние Ольги, исчезая, бросали её теперь поочерёдно на произвол судьбы.
А может быть, и вправду никогда не было ничего общего между нею – испуганной, семилетней, бегущей по белым пыльным цветам, мимо ленивых коров на лугу – и ею пятиклассницей, сидящей за кухонным столом с наполовину обшитым воротничком в неумелых руках…
Ольга вытягивает из ткани грубую нитку зелёного кручёного шёлка, делает неровные стежки, а бабушка Нюра сердится и говорит молодой Ольгиной матери: «Нетрог девчонка тут учится. Что вы будете её за собой из школы в школу возить, с места срывать? Тут прожила двенадцать лет – пускай тут и дальше живёт!»
Оля смотрит на мать, но видит только её губы в оранжевой помаде – блёклые, с синевой в непрокрашенных углах рта. «Но ведь в этой экспедиции школа есть… У нас все своих детей попривозили… Года три там простоим, на одном месте…» – повисают в воздухе ничего не значащие слова матери.
– Хватит. Колобродить-то, – отметает их бабушка Нюра нетерпеливым взмахом руки. – Девчонку – не отдам.
Ольга ещё ниже склоняет голову над воротничком, пытаясь развязать захлестнувшийся накрепко шёлковый узелок.
Потом она стоит босая в кромешной тьме, в холодных сенях, и совсем не знает, как очутилась здесь глухой ночью.
– …Иди-ка сюда. Иди в кровать, ляг… – шёпотом уговаривает её бабушка.
Тревожная жёлтая дорога света сбегает от полной луны – к маленькому сенному оконцу и льнёт к нему. Но стекло не впускает жёлтую дорогу в тёмный дом. Оно отсекает её, отражая.
– …Как ведь тихонько ушла! Опять не слыхала я…. Уж так всё тихо уйдёт – не укараулишь никак. Хорошо, что в сенях выловила, а то ведь – и щеколда не брякнет… – бабушка Нюра осторожно ведёт Олю в комнату и укладывает рядом с собой, не включая света. – И знала, что – полнолунье, а – не углядела… Спи-ка ты с Богом. Что по ночам-то ходить?
– …А чего тебе снилось, помнишь, что ли? – спрашивает бабушка ясным утром. На столе шумит старый самовар, и жёлтые бока его отражают странно удлинённые их лица и руки.
Ольга молчит.
– Это ведь ты по дому, по матери тоскуешь, вот чего. А ты бы сильно не тосковала. Что – они? Геолохи! Им всё одно не до тебя.
Оля качает головой:
– Нет. Не тоскую. Нет.
– Ах ты, горе-то какое… – растерянно бормочет бабушка про непонятное. Потом достаёт из сундука два новых белых, в горошек, платка. Они пахнут нафталином. Оля и бабушка повязывают их одинаково – по-старушечьи: узелком под подбородком.
– Воскресенье Христово! Что дома сидеть? – теперь бабушка Нюра старается говорить беззаботно и бойко. – А мы к роднику лучше сходим! Вот чего.
И они идут, идут долго. Сначала вниз, огородами, мимо тёмных бревенчатых бань, пропадающих в черемуховых кустах. Потом – светоносным сосняком, в гору. Попов родник далеко – за Воробьёвым лесом, за Сухим долом. Но вот редеет высокий березняк – зелень вокруг родника яркая, весёлая.
– Отцы-то вот у вас с фронта контуженные все пришли, и вас родили незнай каких, – с неудовольствием косится на Олю бабушка. – И вы, после войны-то народились, как контуженные все… Вон отец-то твой сказывал: после взрыва у него уж сколь годов в головушке-то гудит. Ровно столбы гудят, сказывал. Ну вот и вы народились – как во сне живёте.
– …А и то – чего уж от них хорошее родится, если жалость у людей всю войной отшибло? – резко останавливается на тропе бабушка. – Вот приехал твой отец – да и за нож! «Щас я всем яблоням ветки пообрезаю, оне неправильно растут: и яблок мало, и мелки яблоки, а так – большие будут!» По фунту, что ль?.. Да и хочет он уж яблоньки-то наши кромсать-резать ножиком-то железным сей же час!.. А я ведь не дала. «Ты палец вон себе отрежь! Больно тебе будет – или нет? Вот и не трогай!»… – сказала. Это ведь палец маненько порежешь, и то: как его больно! А он – ветку целу, как руку целу, щас отхватит!.. Чай, она жить хочет! Ветка-то.
Бабушка Нюра снова шагает впереди, по сырой тропе:
– Вот какея люди стали несердешны. Несердешны да жёстки. Стоеросовы прям стали, Господь с ними… А ты туда, к ним, и не стремись, Оля!.. Нетрог они там живут с матерью, как хотят. Развяжи-ка, Оля, платок, да на коленки встань. Расстегни кофтёнку-то. Вот. Лицо-то умой. Шею. Вот. Так вот.
Оле холодно. Худые мокрые плечи студит ветер.
– Ну и ладно. Испей теперь. Испей, – приговаривает потихоньку бабушка Нюра. И, стоя на коленях, тоже ловит тёмными руками колючее ледяное солнце. Оно – маленькое, как звезда, и само даётся в руки, играя.
Бабушка подносит солнце к губам, словно молится на вольном ветру, идущем по лесу бесконечной широкой волной и страшновато шумящем листвою.
– А под луной ходить – нечего, – успокаивается бабушка понемногу, не отирая мокрого лица. – На неё, на полную-то луну, и глядеть-то старые люди не велят… Под луной – спать надо, Оля. Спать.