Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец, взошла заря, злобная, скупая, похожая на труп, заря, и Локасто снова устремился по тропе. Теперь он уже не чувствовал себя таким бодрым. Голод и потеря крови ослабили его. Шаг его стал незаметно сокращаться, походка утратила упругость. Тем не менее он настойчиво подвигался вперед, как воплощение ненависти и мести. Снова он исследовал след лыж, тянувшийся беспрерывно вперед и заметил как неровны и тверды были его края. Он не двигался с такой быстротой, на какую рассчитывал. Червяк должно быть значительно опередил его.
Однако он все еще не терял надежды. Маленький человечек не мог позволить себе день отдыха или проспать, или растянуть сухожилие, и тут Локасто с дикой радостью рисовал себе ужас Червяка, видящего себя пойманным при пробуждении. О, гадина, змея! Вперед, вперед!
Несомненно, он ослабевал. Один или два раза он споткнулся и в последний раз пролежал несколько минут, прежде чем подняться. Он не хотел отдыхать. Холод был пронзительней, чем когда-либо. Он был безжалостен, он был мучителен, и у Локасто не хватало больше сил выдерживать это. Мороз колол и жалил повсюду, где было не защищенное тело. Локасто низко надвинул капюшон дохи, так, что одни лишь глаза выглядывали из-под него. Так он двигался по полярной пустыне, темная закутанная фигура, дух мщения, свирепый и грозный.
Он остановился на обширном безмолвном плато. Небо напоминало огромную ледяную пещеру. Страна была погружена в истомную апатию страдания, безгласного, безнадежного, ужасающего. Ледяное небо и ледяная земля казалось соединились в ловушку, которая крепко держала его, и над всем этим парил подавляющий, титанический грозный дух пустыни. Он смеялся над ним жестоким грубым смехом жадного торжества. Локасто содрогнулся. Снова настала ночь, и он опять разложил гигантский костер.
Снова он проглотил немного поджаренной кожи. Над головой его мстительно сверкали звезды. Среди них были зеленые, красные, голубые, у них были колючие, похожие на морские звезды, лучи, на которых они плясали. Ночью ему приходилось употреблять невероятное усилие, чтобы не заснуть. Несколько раз он склонялся вперед и чуть не падал в огонь. Когда он садился поближе к пламени, его борода опалялась, лицо обугливалось, но спина казалась погруженной в лед. Часто он поворачивался и грел ее у огня, но недолго. Ему было жутко сталкиваться лицом к лицу с ужасом безмолвия и мрака, созерцать тени, в которых подстерегала смерть. Насколько отрадным казалось потрескивающее веселье елового пламени.
На рассвете небо сделалось свинцовым и холод менее жестоким. Впереди бесконечно тянулся унылый след лыж. Локасто был в недоумении.
― Куда, однако, черт возьми, направляется этот маленький дьявол, ― говорил он, хмуря брови. ― Я думал, что он идет прямо в Даусон, но он или переменил намерение, или пошел неверной дорогой. Клянусь небом, так и есть! Маленькая гадина сбилась с пути.
Локасто обладал безошибочным индейским чутьем местности.
― Кажется, я не могу больше позволить себе следовать за ним, ― рассуждал он. ― Я и так уже слишком далеко зашел и совершенно выдохся. Мне следует пока оставить его. Дело обстоит так: спасайся сам Джек Локасто, пока еще есть время. Я ― в Даусон.
Он повернул почти под прямым углом к тропе, по которой следовал, и направился через ряд низких холмов. Идти было тяжело, и, проходя по насту одну томительную милю за другой, он чувствовал, как делается все слабее и слабее.
― Подтянись, старина, ― горячо заклинал он себя. ― Тебе нужно бороться, бороться.
В воздухе стояла страшная тишина, не обычная тишина пустыни, а болезненная; как бы отчего-то нависшего, тишина какой-то пустоты, задержанного дыхания. Это было необычайно, полно ужаса. Он все больше и больше чувствовал себя пойманным зверем, пойманным в огромную клетку. Небо к северу было зловеще мрачно. С каждой минутой горизонт делался черней, грозней, и Локасто смотрел на него с дрожью в сердце.
― Вьюга, клянусь чертом, ― задохнулся он. Гуще и гуще становился мрак. Уже слышался рев, как бы от сильного ветра. Королева Вьюга совершала свое шествие.
― Кажется, пропал, ― прошипел Локасто сквозь стиснутые зубы. ― Но я буду бороться до конца и умру доблестно.
Теперь все накинулось на него с неистовством и ревом. Он был в гуще грязно-серой тьмы, тяжелой, ошеломляющей тьмы, полной крутящихся воздушных быстрин и могучих снежных шквалов. Он не мог видеть дальше нескольких футов перед собой. Жалящие хлопья ослепляли его, угольно-черная ночь поглощала его; в этом жужжащем вихре стихий он был беспомощен, как дитя.
― Думается, что ты на последнем пути, Джек Локасто, ― пробормотал он угрюмо. Тем не менее он нагнул голову и отчаянно ринулся в самое сердце бури. Он был очень слаб от недостатка пищи, но отчаяние придало ему новые силы, и он нырнул в вихрь и шквал с яростью раздраженного быка. Наступила мрачная ночь, как колодезь. Он был в безмерности темноты, которая тесно льнула к нему, сжимала его в своих объятиях, обволакивала как покрывало. А в черной пустоте ветры неистовствовали с безумной яростью, вздымая в воздух целые горы снега, перебрасывая их через равнины и долины. Леса пронзительно кричали от ужаса, создания пустыни трепетали в своих берлогах, но одинокий человек шагал вперед и вперед. Как будто чудом вырастали перед ним груды снега и, пробиваясь через них, он утопал почти до плеч. У ветра было режущее лезвие, которое пронизывало одежду и жестоко терзало его. Он понимал, что ему остается только беспрерывно двигаться, спотыкаться, шататься. Это была борьба за жизнь.
Он забыл свой голод. Необузданные мечты о еде покинули его. Он забыл свою жажду мщения, забыл обо всем, кроме ужасной опасности.
― Двигайся, двигайся же, ― понукал он себя хрипло. ― Ты замерзнешь, если остановишься на минуту. Не сдавайся, не сдавайся.
Но как тяжко было это беспрерывное движение. Все мускулы его тела казалось молили об отдыхе, но дух снова принуждал его к работе. Это была безумная скачка вперед, все время вперед. Он не сомневался, что обречен, но инстинкт заставлял его бороться, пока оставался хоть атом силы.
Он погрузился до подмышек в сугроб, но пробился сквозь него и снова вышел, шатаясь. В неистовом шутовстве режущего ветра он едва мог держаться прямо. Его доха затвердела от холода, как доска. Он чувствовал, как руки его немеют в рукавицах. От пальцев ледяной холод поднимался все выше и выше. Он уже давно потерял всякую чувствительность в ногах. Книзу от колен они были как деревянные сапоги. Ему казалось, что они отморожены. Он поднял их и стал смотреть, как они снова погрузились и исчезли в липнущем снегу. Он принялся хлопать по груди онемевшими руками. Это было бесполезно ― он не мог вызвать в теле чувствительности. Желание лечь в снег овладевало им.
Жизнь была так прекрасна! Перед ним носились видения городов, банкетов, театров, блестящих празднеств, сладостных волнений, женщин, которых он любил, покорил и отбросил в сторону. Никогда больше он не увидит света. Он умрет здесь, и его найдут окоченевшим и хрупким, таким замерзшим, что придется оттаять его, прежде чем похоронить. Он видел себя окоченевшим в причудливой позе.