Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С присущей человеческой натуре привычкой оправдывать любые собственные поступки и намерения — даже проигрышные и сомнительные, Павлов считал, что делает много для фронта и только его умом и волей сдерживается стальная лавина вермахта. Он был одного мнения с начальником штаба Климовских: оба считали, что 22 июня никто, даже Тимошенко и Жуков, не сдержал бы страшного удара, который обрушился на Западный фронт. И в том, что темпы наступления снизились, видели собственную заслугу. Тем не менее Климовских похудел, почернел. Хорошо, выдержанно вел себя начальник связи фронта Григорьев. Хотя связь действовала из рук вон плохо. Но на каждый случай находились объяснения и оправдания.
Срываясь на крик из-за натянутых нервов, Климовских изо дня в день повторял, что какие бы ни были обстоятельства, им не простят разгрома трех боеспособных армий, которые могли не только обороняться, но и наступать. Если бы они, военачальники, повели себя подобно немцам, развернулись заранее, ударили по аэродромам, складам, боеприпасам, тогда и начало войны было бы иным. Климовских паниковал больше всех и повторял, что НКВД с ними рассчитается за потерянные российские земли. А кто дает НКВД указания, тоже было известно.
Павлов оценивал перспективу сурово, но не так отчаянно. Знал, что если они удержат Минск, все обойдется. В противном случае их могут лишить постов и наград. О том, что за учиненный разгром заплатят жизнью, еще не думалось. Еще Сталин не сказал своей знаменитой фразы.
Подходили резервы, ими кое-как удавалось латать разрывающийся фронт. В иные минуты, когда проходила растерянность, Павлов думал, что так может продолжаться до бесконечности. И вряд ли найдется генерал, согласный его заменить в такую критическую минуту.
Сколько бы неразрешимых проблем ни обрушивалось на него при слове «Минск», скольких отчаянных усилий ни требовали попытки остановить наступающую бронированную лавину, Дмитрий Григорьевич помнил неизменно о двух вещах: о том, что семья эвакуировалась, жена с дочерью проживали в Москве; и о том, что не смог ничего сделать для Надежды. Даже предупредить. Усталость и отчаяние спасали от безмерной горечи. Но он помнил о ней все время. И хотел верить, что Надежда, подобно тысячам, успела уйти из белорусской столицы.
Он не знал, что в самый канун войны она помчалась к нему навстречу. Не ведал и о причинах, побудивших ее к такому отчаянному поступку. Дмитрий Григорьевич не знал, что Надежда в это время находилась по другую сторону фронта, в огненном кольце, а его зародившееся дитя еще ни о чем не думало, но уже существовало, жило, повинуясь закону более древнему, чем война.
Она погибала дважды.
Первый раз утром, когда в село входили немцы. Она жила у Степаниды. Та первая и сообщила, переступив порог, повалилась на колени и только сказала, перекрестившись:
— Господи!
Мимо дома промчалась повозка. Ездовые нахлестывали бешено рвущуюся лошадь. Кто-то еще норовил успеть и спастись. С другой стороны, спускаясь с Буньковского холма, ползли немецкие танки. Надежда заметила белые кресты на черной броне, пламя из тонких стволов, повернутых в сторону. Стреляя на ходу, танки входили в село.
Избы обезлюдели. Но только на время, скоро все переменилось. Приехавшие на грузовиках солдаты стали селиться по домам и выгонять хозяев.
— Замажь лицо! Что ты так-то встречаешь? — торопливо зашептала Степанида.
Надежда сунула руку в печь, провела измазанной ладонью по лицу, спутала волосы. Успела накинуть рваную хозяйкину кофту. В избу шумливо ввалились пятеро немцев. Самый старший и грузный уселся на скамью.
— Матка, яйки! Млеко! — затребовал он у Степаниды.
Другие засмеялись, разбрасывая по избе оружие, вещи.
Надежде удалось выйти. Но следом на крыльце ее нагнал самый меньший из солдат и, казалось, самый молодой. Схватил за плечи, повернул к себе измазанное лицо. Она с силой вырвалась. То ли чумазое лицо показалось ему страшноватым, то ли сумасшедший яростный взгляд, но преследовать и насильничать он не стал, вернулся в дом. Что-то сказал, видно, потому что следом грянул хохот.
Потом — неизвестно сколько длилось это «потом» — из дома вышли трое. Толкнув Степаниду, распугивая кур, направились к сараю. Самый грузный с неожиданным проворством поймал курицу, отсек ей тесаком голову и кинул под ноги хозяйке — «готовь, мол».
— Ступай к Ущековым в сарай, — сказала Степанида, не глядя. — Вишь, он на отшибе. Там, небось, и другие девки хоронятся. А тут, я гляжу, горячо.
На другом конце села хлопнул выстрел, прошлась автоматная очередь. И над крышами поднялся истошный бабий вопль. Надежда заторопилась. В зарослях крапивы и лебеды отыскала тропку, соединившую двор Степаниды с ущековской усадьбой. Протиснулась между воротами. Чья-то рука схватила ее и поволокла в угол. Надежда уселась на подстилку из прошлогодней соломы, разглядела спасительницу — Маруська Алтухова. Тут же непримиримо мелькнул рыжий Веркин глаз. «Все тут, — с каким-то отрешенным удавлением догадалась Надежда. — Чего же они не ушли? Целый девичник. Надо же! Раньше тут на посиделки собирались, сейчас-то зачем? А ну, узнает солдатня?»
В щели между досками видно было, как немцы ходили по двору, обливались по пояс, гогоча. Валили свиней.
Некоторые бабы с ребятишками из других домов тоже пробрались в ущековский сарай. Председательская дочка Василиса пришла с дальнего конца деревни и принесла еще одну страшную разгадку. Ихняя соседка Наська Парфенова с утрева затеяла баню и танков не слыхала. А тут — немцы! Голую вытащили и начали гонять по огороду. Отец кинулся за ружьем и жахнул в одного. Тут его и порешили.
На Степанидовом дворе залился лаем хозяйский пес Пушок. Зимой, когда Степанида взяла его, он и в самом деле был, как пушок — маленький, белый. Только лапы толстые. И соответственно вырос — лохматый, сильный, но не злой. Степанида редко держала его на цепи. Только в это утро посадила. И он все время молчал, словно чуял опасность. Да, видно, кто-то из солдатни его раздразнил.
К вечеру немцы добрались до ущековского сарая и повыгоняли всех, но не били. Каждая женщина, выходя, вжимала голову. Все начало быстро меняться. И необратимо. Когда Надежда подошла ко двору, Пушок опять залился лаем и начал рваться с цепи. Вернувшаяся с подойником и вилами Степанида постаралась утихомирить его. Грузный немец ударил сапогом. Пес заметался на короткой цепи. А немец бил снова и снова, расчетливо, с размахом, по окровавленной голове.
Выронив ведерко с молоком, Степанида бросилась между ними. Но пес, обходя ее, начал рваться еще отчаяннее. Тогда немец, вытащив пистолет, выстрелил. Пушок завыл, дернулся. У пьяного вояки дрожала рука. Оттолкнув старуху, он еще раз прицелился, но только ранил собаку. Белый пушистый мех обильно обагрился кровью. Оцепеневшая Степанида разбежалась и изо всех сил всадила вилы в серый лягушачий мундир. Кровь перемешалась с навозной жижей и потекла за голенище. Немец завыл громче собаки и принялся с остервенением стрелять в Степаниду. Она, как стояла, не шелохнувшись, так и грохнулась. Надежда подбежала, чтобы поднять, не сообразила, что та мертва. Разъярившийся немец хотел застрелить и ее. Но какой-то другой, высокий, с тонким злым лицом, остановил его и велел увести.