Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Только после этого Фарж вызвал дополнительную охрану (всего в Сантэ насчитывалось двести семь охранников) с пулеметами.
Девяносто политических камер отходили ко сну, когда примерно в 22.10 тревожная сирена слилась с громом ударов и ревом луженых уголовных глоток, затем с топотом тысяч ног по коридорам и звоном битого стекла. Уголовники, не вняв предостережениям — сами с усами, — высадили двери камер: сначала на втором и третьем этажах, далее везде. Четыре тысячи убийц, воров, сутенеров правили свой короткий бал. Разгромили тюремные мастерские, кабинеты и все, что можно было разломать, свели старые счеты между собой. Пошвыряли в лестничные пролеты неподъемные тележки, на которых развозили по камерам баланду. За ними — бредовое видение, просто фильм Бунюэля — зубоврачебное кресло из тюремной больнички. Охрана ретировалась, вплетая в симфонию хаоса выстрелы.
«Ад? — вспоминал Альтман. — Если вы верите в ад, то это был он». И признавался спустя долгое время: «Я до сих пор боюсь той ночи». «Политики» с ужасом и досадой заранее пережили в своем воображении гибель — не в бою, не во имя своих убеждений, а по воле абсурда, ни за понюшку табака.
Поначалу они затаились, приняв меры предосторожности. Сочувствующие охранники передали им ключи от камер, и они отомкнули двери, с тем чтобы так же незаметно запереться обратно, когда закончится мятеж. Смысл этих манипуляций заключался в том, чтобы уголовники, движимые благим порывом освободить товарищей по несчастью, не выбили двери политических камер и никто не обвинил бы «политиков» в бунте. Но отсидеться было немыслимо.
В распахнутых дверях камеры Альтмана появилось лицо. Лицо ли? «Самое кошмарное, какое только можно вообразить, пузырящееся слюной ненависти лицо. Штрафбаты, кайенская каторга, бульвар Преступлений — оно несло с собой все мыслимые воспоминания, почерпнутые из дурной литературы».
— Отсиживаетесь, мыши?!
— Сейчас, земляк, сейчас: только обуемся.
Но человека с лицом-кошмаром уже увлекла за собой вулканическая лава разъяренных, потных, полуголых, расписных тел, катившаяся по тюремным лестницам. Некоторые «политики» испытали острое искушение раствориться в этой животной лаве, высадить ворота и — все равно помирать — полечь на парижских улицах под пулеметным огнем. Не удалось: музыка бунта внезапно сменила тональность.
Дудки и губные гармошки — не галлюцинация ли это? Забыв о том, что — теоретически — бунтуют для того, чтобы вырваться на свободу, зэки, запрудившие двор, пустились в пляс, как пускались каждое 14 июля своей жизни на Пигаль и в Бельвиле. Нет под рукой подружек — не беда: разбившись на пары, прожженные мужики веселились, как дети, кружась в кольце тюремных стен.
Некоторые, правда, бросились к умным «политикам» с вопросом: «А куда нам теперь?» Те могли ответить разве что: «Некуда». Выходы намертво перекрыли решетки, опущенные охраной, и взяли под прицел пулеметы. Тюрьму окружила полицейская «мобильная гвардия». В качестве карателей в Сантэ около полуночи перебросили фельджандармерию. Затем — не менее двухсот милиционеров будущего гауптштурмфюрера (по его словам, он плакал, надев немецкую униформу, но, что поделать, крестовый поход Единой Европы против большевизма требовал жертв) французской дивизии СС «Шарлемань» Жана Бассомпьера.
Нифельд, немецкий командир, требовал голов всех «политиков»: «Я хочу войти в камеры, красные от крови». Его парни добродушно шутили: «А, это „политики“? „Политики“ — пиф-паф». На совещании в кабинете директора французская сторона убедила Нифельда, что входить немцам в тюрьму сейчас бессмысленно: темно, в тюремных лабиринтах они не ориентируются, так что лучше подождать, пока уголовники устанут. Бассомьпер утверждал, что только благодаря ему удалось предотвратить резню, но утверждал-то он это, когда его судили. Хотя, зная, насколько прихотливы отношения между фашистской Францией и Францией Сопротивления, в это можно поверить.
После трех часов утра милиция через решетки и окна открыла шквальный огонь. Пули гулко рикошетили по коридорам. Потеряв шесть человек убитыми, уголовники к четырем утра разбежались по камерам: в одну из них — на восьмерых — набилось пятьдесят восемь бунтовщиков. Кто-то — помирать, так с музыкой — затянул «Интернационал», раскаявшись в бессмысленности своего существования по сравнению с коммунистами.
«Политики» же, как и планировали, заперлись, а ключи, уличавшие охрану в сговоре с ними, мистическим образом исчезли. Хотя на несколько дней тюрьма была полностью отрезана от внешнего мира и фанатики из милиции могли творить что угодно, никто из «политиков», к их недоумению, не пострадал: их камеры даже не обыскали.
Репрессии, однако, намечались жестокие. Нифельд, компенсируя полуночный афронт, требовал двести трупов. Ну ладно, сто. Бассомпьер, если ему верить, успешно сбивал ставки. В кабинете Фаржа обосновался военный трибунал — предотвратив бессудные убийства, удалось выгадать время для торга с немцами. Обошлись малой кровью. 15 июля в 18.30 у стены, отделяющей тюрьму от улицы Жана Долана, началось приведение приговоров в исполнение: двадцать восемь заключенных были расстреляны в четыре приема — фактически по воле жребия. Все они были уголовники, в большинстве своем молодые, не рецидивисты. Отбывавшие смешные два, а то и полтора года за кражи, а то и просто подследственные по делам о воровстве, шантаже, нанесении телесных повреждений.
Один из них перед смертью крикнул, что твоя Зоя Космодемьянская: «Красная армия отомстит!»
Весть о бунте заставила грезить Жана Жене (11), только в марте откинувшегося гения. Свои садомазохистские видения он запечатлел в «Торжестве похорон». «В течение двух дней заключенные, взломав двери камер и раздобыв кое-какое оружие, сделались хозяевами тюрьмы, и она превратилась в ужасное место, где бесконтрольная сила заменила закон. Сами заключенные приходили в ужас. Охрана разбежалась, затворив наружные решетки, и мы попали в крысоловку, не имея возможности выйти за стены, где нас поджидали вооруженные полицейские и солдаты. Если кто-то из нас показывался в окошке, какой-нибудь жандарм прицеливался и стрелял. У нас не было припасов. Обезумев, мы уже не понимали, с кем сражаться. Мы если и передвигались, то медленно, осторожно, держа перед собой трухлявые тюфяки, служившие хоть каким-то прикрытием. Малолетков страх и упоение авантюрой, ее экстраординарность, близость кары, которая представлялась тягчайшей, бросали друг друга в объятия, заставляя искать любви матерых парней…»[14]Кто о чем…
29 июля немецкий посол Абец лично освободил, прилюдно обняв, Бюкара и его «горилл». В 1946 году Бюкара расстреляли; Бюссьера приговорили к пожизненному заключению, в 1951-м освободили — через два года он умер. Камеру в Сантэ тогда же занял Бассомьпер. Он успел повоевать на Восточном фронте, получить Железный крест, сдаться в советский плен, бежать, когда его этапировали во Францию, перейти пешком Альпы и попасться 28 октября 1945 года на борту судна, отбывавшего из Неаполя в нацистский рай — Южную Америку. Среди предъявленных ему обвинений расстрел в Сантэ занимал почетное место. По свидетельству тюремного священника, он умер с редким достоинством. Когда 20 апреля 1948 года за ним пришли, чтобы везти на казнь в форт Монруж, он встретил тюремщиков презрительно: «Вы ранние пташки, господа. Пришли, как воры, да-да, как воры». И, проходя под конвоем по коридору тюрьмы, которую недавно залил кровью, громко попрощался с товарищами по несчастью.