Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Откуда вы к нам поступили?
– С Кавказа.
– Да, вам здорово досталось. А ведь вы уже не юноша. Сколько же вам лет?
– Сорок девять.
– Что ж, тогда вы и в самом деле выполнили свой долг. Теперь вы с чистой совестью сможете вернуться домой.
– Я предпочел бы остаться со своими солдатами.
– Вряд ли это вам удастся. С первого же взгляда видно, что вы находитесь на пределе своих сил. Ну, мы вас сначала приведем в порядок, а потом отправим на родину, чтобы вы там как следует отдохнули. А затем вы останетесь дома. Дайте теперь поработать тем, кто помоложе. Они и завершат войну.
Ее слова прозвучали так, словно она знала, чем можно согреть мою душу.
Живые разговоры мы вели и с моими товарищами по палате. В этом обществе рядовых пехотинцев и артиллеристов, а также ефрейторов я был интересным для них новым явлением. Когда лежишь больным в серой больничной солдатской рубахе, как и все вокруг, то стираются все незримые преграды, которые в действующей армии, несмотря на хорошие товарищеские отношения, все же отделяют офицеров от солдатской массы, да и требования дисциплины также разделяют их. Теперь же все мы были просто товарищами по несчастью, и я отличался от прочих лишь, как более старший, большим жизненным опытом и более широким кругозором, чьи взгляды было интересно выслушать и понять. Поэтому я не успевал отвечать на вопросы, высказывать свои взгляды на мировые события, а мои сопалатники делились со мной своими личными обстоятельствами и своими заботами, которых у каждого за время войны накопилось вагон и маленькая тележка. К следующей среде я знал уже всех. Это были простые люди: огородник из Мекленбурга, сельскохозяйственный рабочий из Силезии, рабочий-станочник из промышленного района Рейн-Вестфалии. Только мой сосед справа, симпатичный юноша, очень любознательный и с хорошим выговором, присущим образованному человеку, показался мне интеллектуалом.
– Вы, по всей видимости, студент? – спросил я его.
– Нет, горняк, – возразил он, смеясь, – из угольной шахты.
Совершенно безучастным к нашим разговорам оставался только предполагаемый больной сыпным тифом. Врач, унтер-офицер-санитар, сестра и, наконец, мы все пытались вытянуть из него хоть какие-то сведения о его личности. Мы разговаривали с ним по-доброму, убедительно уговаривали его, наконец, пытались грубо надавить на него. Ничто не давало результатов. Когда он вообще что-то отвечал, то лишь издавал какие-то звуки раздражения. Удалось лишь точно установить, что у него никогда не повышалась температура. По установившимся взглядам военных врачей, солдат без повышенной температуры не считался больным, по крайней мере, не настолько больным, чтобы вообще говорить об этом. Поэтому человек этот подпал под подозрение в симуляции с достойной зависти настойчивостью. Мой отец перед началом моей военной службы дал мне среди прочих добрых советов один такой: никогда не считать человека симулянтом. Едва ли найдется солдат, который настолько бестактен, чтобы, ссылаясь на болезнь, отлынивать от службы или не участвовать в бою. Это в военных условиях так легко приходящее на ум подозрение по большей части оказывается несправедливым – и значительная доля истины заключена в солдатской шутке, правильнее сказать, в черном юморе, звучащем так: «В лазарете ничего нового. Только симулянт из семнадцатой палаты ночью умер». Доверие к людям моего отца делает ему честь, думал я; но этот случай выглядел довольно ясным, по крайней мере, в значительной степени подозрительным. Мы больше не беспокоились о «симулянте», который время от времени лишь испускал нечленораздельное рычание. Хотя однажды я услышал произнесенное им женское имя.
Спустя два часа после окончания завтрака меня спросила сестра:
– Чего бы вам хотелось сейчас перекусить? Может, я приготовлю вам омлет или вы хотите компота?
– Большое спасибо за щедрое предложение. Но я не хочу никаких привилегий.
– Да это же никакие не привилегии, – сказал горняк. – Наша сестричка целый день жарит для нас на слабом огне, и можно попросить у нее что-нибудь перекусить. А если очень хорошо попросить, то она может побаловать даже шнапсом или вином.
– О, это мне особенно по вкусу. И я очень вас попрошу.
– Ах, эти мужчины! – рассмеялась сестра. – Они все как один: когда кто-нибудь проголодается, то просит чего-нибудь перекусить или шнапса, а потом продолжает только шнапсом. Ну так и быть, принесу.
На второй вечер моего пребывания, когда я уже погружался в полудрему, мои сопалатники перешли к обсуждению темы, которая тогда волновала все умы: Сталинград. За две недели до этого там пал последний германский опорный пункт, а теперь до нас каждый день доходили все новые и новые подробности о трагедии, которая там разыгралась. Я не принимал участия в разговоре, делая вид, что сплю, поскольку хотел услышать совершенно непредвзятое мнение рядовых солдат, на которое ничто бы не повлияло. И таким образом я услышал один диалог, каждое слово которого запало мне в душу.
– Как вообще могло такое произойти? Чем мы это заслужили?
– Это Божья кара. Ведь мы вели себя как большевики, но только не как христиане.
– Что ты имеешь в виду, говоря, как мы вели себя?
– Ну, все эти жестокости в Польше, и что мы сделали с евреями, да и много чего еще. Разве это по-христиански?
– Нет, вовсе не по-христиански. Но мы же этого не делали. Это творили СС и гестапо. Вот они-то и не христиане.
– Но они же немцы. И поэтому все Германия обречена искупать за это свою вину.
– Но где здесь справедливость? Мы же этого не хотели, и наши бедные парни в Сталинграде тоже не хотели. А сейчас они расплатились за это там по полной. Почему же именно они?
Этот вопрос остался без ответа, но он заставил меня задуматься. И во мне зародилось сомнение относительно Божеской справедливости, когда мне пришло в голову, что весь народ, совершенно невинный, должен быть наказан за грехи небольшой банды преступников, присвоившей себе власть. Выражение «коллективная вина» нам тогда еще не было неизвестно. Но нелепость подобного хода мыслей была совершенно ясна сознанию простого солдата. Впрочем, я тогда еще достаточно скептически относился к сообщениям о жестокостях СС. Хотя мне претили циничные меры партии по отношению к евреям, известные еще по довоенному времени. Но то, что рассказывали на фронте о бойне в тылу, представлялось мне столь невозможным для немцев, что я считал их скорее злыми фантастическими выдумками устной антипартийной пропаганды – не более серьезными, чем слухи о германских уланах, отрубающих руки детям, распространявшиеся в 1914 году в Бельгии и Франции.
Из услышанного разговора меня все же больше всего впечатлило высказанное сельскохозяйственным рабочим и охотно воспринятое остальными признание в приверженности христианским ценностям. Антихристианские идеи национал-социализма не обрели в этих солдатах, несмотря на весь гитлерюгенд, плодоносной почвы.