Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— У меня не покажут колени, — твердила Коко. — Колени — это суставы.
Поднимая худую, почти высохшую руку, она сгибала, разгибала, снова сгибала указательный палец:
— Вы находите, что это следует показывать, — сустав? Колено? Уродливое колено?
Она даже добавляла:
— Старое колено… старое… старое колено.
Она вглядывалась во что-то невидимое, поверх меня. Я чувствовал, что почва уходит у нее из-под ног. Почему? В чем увязала она? Я знал ее меньше, чем теперь, когда наконец понял, в чем она мне тогда призналась.
— Вы думаете, приятно слышать, как все повторяют, что вам уже не двадцать лет?
Она одергивала концы красного шарфа, завязанного на шее. На ее старой шее.
— Я слишком хорошо знаю, что мне не двадцать лет. Я бы довольствовалась сорока годами.
В двух признаниях, в двух фразах она открылась мне до конца: итак, за работу и, увы, мне уже не двадцать лет. Она приобретала бальзаковские измерения.
Сначала сирота, которая стыдилась, отказывалась быть ею. Много ли девочек знают в шесть лет, что станут Коко Шанель и в день смерти имя их появится на первых страницах газет всего мира? Почему Коко не сохранила воспоминания о какой-нибудь товарке по приюту? Стерла из памяти все лица той поры. Свою первую победу она одержала над детством, которое отвергла. Я не сирота! Она сочинила себе дом, хороший дом, отца, уехавшего в Америку, строгих, но благородных теток. Все это было создано не за один час. Всю жизнь она сражалась за то, чтобы утвердить и сохранить свой вымысел. Вымысел, который не так-то легко было выдать за правду. Его надо было переплести с реальностью, оставившей свои следы. Какое она получила образование? Она говорила: «Мне случается спрашивать себя, научилась ли я читать и писать».
Как жалко, что так мало известно о ее детстве. Коко в десять, пятнадцать лет… «У меня был ужасный вкус».
Она говорила, не думая этого. Свой царственный, безупречный вкус она выработала сама, начиная с того, что поднялась над положением бедного ребенка, сиротки в черном переднике.
Вторую победу она одержала в Руаллье. Кем она была? Красивой провинциалкой, привезенной в Париж офицером, которого забавляла. И который содержал ее. Тратя на нее меньше, чем на свою, так сказать, официальную любовницу, знаменитую кокотку Эмильенн д'Алансон.
Что сталось с маленькими сиротками в черных передниках? Что сталось с хорошенькими портнихами из Мулена, которым делали комплименты блестящие офицеры?
Что сделалось с кокотками?
В то время как увеличивались шансы потерпеть поражение, Коко еще раз одержала победу над другими и над самой собой, и так же, как выбралась из бедности, вырвалась из положения красивой девушки-содержанки, положения, которое могло продлиться еще несколько лет, пока молода.
Когда она открывала свой первый бутик на антресолях, где делала шляпы, кто бы мог подумать, что спустя три года Весь-Париж, а потом и Весь-Мир (jet set[293] эпохи) будет толпиться у нее в особняке на Фобур-Сент-Оноре и в ее доме в Рокбрюне? Это была ее третья победа, вознесшая ее на своего рода трон Моды, на который взирали со всех концов света. Она стала королевой, признанной императрицей элегантности и вкуса. Со своим маленьким, ни на кого не похожим лицом, она стала олицетворением Парижа. Она была Парижем, как Сара Бернар была Театром.
Сказочная карьера, которую она сделала одна, сама выбирая пути, ко всему приспосабливаясь. Сама формируя себя. «Никто меня ничему не учил. Я всегда всему училась сама, совсем одна», — повторяла Ко ко.
Что еще оставалось ей завоевать? Герцог, один из самых богатых людей на свете, Вестминстер — ее четвертая победа. Вслед за ней пятая: над деньгами, делами, мэтрами французской парфюмерной империи, которую она одержала с хитростью и упорством крестьянки, став самым высокооплачиваемым генеральным директором в мире.
Затем она преуспела в самом трудном, реже всего удающемся деле: come-back. В семьдесят один год, когда ее считали слишком старой, отсталой, отжившей, она вновь завоевала скипетр Моды, от которого сама, по доброй воле отказалась во время войны.
И вот слава, добытая в такой долгой битве, оказалась поставленной на карту, ей угрожает удар, заговор своих же компаньонов, желающих отстранить ее от дел.
Коллекция, которую Коко только что показала, в 68-м году, имела умеренный успех, адресованный прежде всего ее усилиям. Однако она считала, что нанесла решающий удар.
— Нельзя непрерывно создавать что-то новое, — сказала она мне. — Но на этот раз я революционизирую все и сделаю это не для нескольких безумиц, а для всех на свете.
Накануне великого дня я завтракал с ней. Она не хотела раскрыть ничего, ни малейшей детали того, что называла своей революцией.
— Мой дорогой, я очень вас люблю, но сегодня вы ничего не увидите. Приходите завтра с машиной. (Диктофон, которым пользуются репортеры.) Я скажу что-нибудь в вашу коробку, если вы меня попросите об этом.
Она уже не прогоняла журналистов. Расточала улыбки всем, кто мог оказать ей услугу. Отвечала на все вопросы:
— Что вы едите по утрам, Мадемуазель?
— Камелию.
— А вечером?
— Гортензию.
«Это развеселило американцев, — объясняла она мрачно. — Я отвечаю, чтобы доставить им удовольствие. Не хочу быть звездой. Это время создало две ужасные вещи: звезд и манекенщиц. Я полная противоположность всему этому, мне хочется вести спокойную жизнь и есть, когда голодна».
На презентации коллекции, которая проходила в изнуряющей, как в бане, жаре, присутствовала Лорин Бекол[294]. В чем же заключалась революционная новизна, на которую рассчитывала Коко, чтобы вернуть утраченные позиции?
В то время как все модельеры укорачивали юбки, она сделала ставку на целомудрие Шанель: юбка до колена, из-под нее короткие штаны à la francaise[295] чуть ниже колена. Для костюмов из шотландской шерсти это казалось тяжеловесным. Но для вечерних платьев из блестящей ткани великолепно, настоящая одежда персидских шахов.
— Персидские шахи? — иронизировала одна из стареющих кобыл. Милая женщина; один из тех парижских монстров, которые громят все, потому что сами ничего не умеют, как только быть там, где им как раз не следовало быть. Из тех парижских монстров, выведенных по праву рождения на светскую орбиту. Я и сейчас еще слышу, как она смеется, впрочем беззлобно, с тем недомыслием, которое позволило ей чувствовать себя на своем месте у Шанель, где демонстрировали женские туалеты.
— Вы можете себе представить меня в таком туалете? — спросила она своим хриплым голосом. — Я была бы похожа на персидского солдата.