Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бабушка суетилась на кухоньке, похожей скорее на тесную кладовку со стеклом-окошком, вмазанным прямо в штукатурку. Она старалась нам не мешать, втайне, наверное, надеясь на красноречие боготворимого ею отца Василия. Бабушка что-то ставила – убирала на колченогий обеденный столик, сильно расшатавшийся с тех пор, как дед в последний раз поставил на него свой стакан со вставной челюстью. Настоящая была выбита под Прагой фашистской пулей.
За окном мельтешили ноги прохожих: за долгие годы домик с земляным полом здорово опустился, а, вернее, несколько новых слоев асфальта погрузили его на треть. С самой войны ждало дедово семейство квартиры. Но ту, что была обещана до войны, получил удачливый тыловик, а дед был человеком не пробивным, все ждал, все верил, пока не умер. А к тому времени дети уже повырастали – вроде как и необходимость прошла. И вот в квартирке, с годами ставшей полуподвалом, осталась одна бабушка.
Сзади, над моей головой, висела потемневшая иконка с горящей лампадой. Собеседник мой время от времени поглядывал на нее, словно благодаря за молчаливую поддержку. Так и бабушка на протяжении многих лет посреди непрерывной суеты и забот, тяжких потерь и скудных, но оттого не менее радостных обретений нет-нет да и бросила взгляд на этот наивный образ надежды.
Свет из окошка падал на чистое лицо отца Василия, высвечивая его чуть выдающиеся скулы, белый просторный лоб, обрамленный старательно приглаженными черными волосами. Голос у отца Василия ровный, бархатный. Чувствовалось, что говорить он может часами. В баритональном накате, однако, я временами улавливал ненавязчивый укор.
Кисти рук у отца Василия большие, белые. Пальцы даже кажутся хрестоматийно припухлыми. Борода слегка курчавится. Негустая, – недавно, по всей видимости, начатая.
Сначала я интересовался какими-то обрядовыми деталями, некоторыми местами литургии, хозяйственным бытом церкви, бытом самих священнослужителей. Отец Василий охотно пояснял, что означают те или иные цвета риз, какие налоги платятся церковью государству. Рассказал, как он получал иерейский сан и на что может рассчитывать в будущем. С гордостью говорил о том, что епархия с центром в нашем южнорусском городе – одна из самых благополучных (так он выразился) в стране: число храмов перевалило за сто, причем за счет двух новых, построенных незадолго до нашей встречи. Не скрывал отец Василий и собственного благополучия. У него свой дом, огород, японская стереосистема «для прослушивания богослужений и песнопений», видеомагнитофон. Отец Василий называл цены, зарубежные фирмы, хотя я и не спрашивал: по тому, как привычно, с какой готовностью и даже радостью бабушка относила в церковь всю свою пенсию, денежные переводы от детей, я мог представить себе всю полноту «товарно-денежной» связи отца Василия с «миром».
Мало-помалу круг обсуждаемых нами тем все ширился, и достиг той степени социальной, скажем, значимости, что позже сознание этого и привело меня к мысли записать по памяти нашу беседу и мысли, ею пробужденные или высвеченные. И самое главное – аргументы и факты, в пылу беседы не использованные.
Полярность наших мировоззрений – а после разговора я с особой степенью отчетливости почувствовал себя убежденным атеистом – эта полярность делает ненужной и нелепой попытку найти точки соприкосновения с отцом Василием в духовной сфере. Но разговор с ним заставил по-новому взглянуть на некоторые «мирские» дела, которые довольно-таки запутаны – запущены. Это-то запущенное их состояние вырабатывает пагубную привычку с таким положением мириться. Поэтому, как мне показалось, своеобразный взгляд со стороны может дать небесполезные пульсы.
Строй нашего разговора был чисто русский: стройности беседе явно не хватало. Но со временем она обрела в памяти свою логику…
Начал отец Василий с того, что сдержанно похвалился своей осведомленностью в делах мирских. Он не пропускает наиболее примечательные произведения современной русской литературы, некоторые журналы читает почти от корки до корки. Это, по его словам, убеждает его в единстве целей светских литераторов и церкви: просветление души человеческой, осознание силы ее и нетленности.
– Так что, – сказал отец Василий, – если у нас и соревнование, то мирное. Во всяком случае, от религии рокового ущерба душе человеческой я не вижу, и даже напротив…
Не знаю, может быть, я был слишком напряжен и слишком настроен на «борьбу мировоззрений», но мое зрение атеиста уловило ущерб даже при первом приближении. Ведь лечение заведомо устаревшими лекарствами чревато непредсказуемыми последствиями. Религия к таким лекарствам и относится. Потому что не может не подминать самостоятельности мышления. За внешней кротостью видна напористость, за нейтральностью – тенденциозность. И потом… Вот ацтеки делали трепанацию черепа с помощью каменного топора. Были удачные операции. Но разве кому-нибудь придет в голову делать подобное таким же «инструментом» только ради того, например, чтобы была соблюдена традиция? Религиозность именно такой топор среди тысяч современных инструментов. Иное дело, что в неумелых руках не срабатывает и самый «модерновый». Кстати, мне кажется, что мы порой так неумело противостоим религиозному сознанию, что именно оно гнетет нас подспудно тайным вековечным атавизмом, от которого не так-то просто избавиться за десятки и десятки лет. Поклонения профессиональных тенденциозных мыслителей, обеспеченных поддержкой власть предержащих, вырабатывали хитроумную систему догматов и догматиков, оттачивали свое умение манипулировать сознанием, отрабатывали бьющую по чувствам и отстраняющую разум аргументацию. И умение это было на протяжении веков практически монопольным. Оно выработало в священнослужителях то высокомерное спокойствие, которое то и дело промелькивало на лице и в словах моего собеседника.
– Излеченных нами – множество, – патетически восклицал он, – имя им – легион! Двери храма открыты для всех страждущих. И не наша заслуга в том, что поток не иссякает. Душа, если она не омертвела, тянется к богу!
«Не наша заслуга» – тут он, конечно, прибеднялся, но отчасти и искренним был. Мысль без морали – недомыслие, мораль без мысли – фанатизм. Под первой частью этого афоризма – упущенные нами, под второй – привлеченные «ими». Чаще в жизни встречается сложное переплетение первого и второго.
Но неужели разум и сердце человеческое слабее полупервобытной привычки изобретать бога? Уверен: не слабее. Тогда почему они отступают? Наверное, от усталости, от потери человеком веры в себя. Тут тысячи причин. Сломленный личным несчастьем, недостаточно образованный человек может прийти и приходит в храм. В этом – своя гуманность, такт, и, может быть, признание сегодняшней церкви.
Когда внезапно уходит близкий человек, вчера еще полный жизни, связанный с тобой мириадами нитей духовных, – сознание отказывается признать факт его небытия. Как жить, если рассудительно принять за реальность, что вот в этой урночке, которую ты закапываешь в холодную землю – все, что осталось от того, кто смотрит на тебя со сделанной недавно, в минуту будничного счастья фотографии, – именно все – и ничего нет больше?! Как жить? В этот страшный, каменящий момент легче, и, кажется, даже разумней вообразить иной, непостижимый тобой, живым, мир, в котором пребывает ушедший. Смешной, кощунственной, глупой, бесчеловечной кажется какая-то взвешенная аргументация против этого. Но проходит, проходит краткий час наркотического успокаивающего самообмана – часто неизбежного, и это так понятно! – и наркотик, помогший заглушать первую боль, может обратиться во зло. «Душа тянется к богу» – бархатно скажет отец Василий… и потянешься к богу, не замечая, что отшатываешься от магистрального пути своей души. Потому что она тянется к истине, томится по ней, но покорна тебе – ждет твоего «добро». А ты надеваешь мягкие шоры религиозности. Мягкие, обволакивающие: