Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«А Офелия?» – спросила Лена сердито.
«А Офелия мечется вокруг и болтает невпопад, поэтому для Гамлета ничем не отличается от остальной толпы предателей», – сказал Митрофанов, пожав плечом.
«И гибнет ни за что».
«Ну… да», – согласился Митрофанов и тоже посмотрел сердито – мол, я-то тут при чем.
«Жалко ее. Пойдем чай пить», – сказала Лена.
Больше они ни Гамлета, ни Офелию, ни иные отвлеченные темы и классические произведения – неклассические тем более – не обсуждали и не вспоминали.
А теперь Лена неожиданно вспомнила. Вместе с кучей остального.
Рассвело в районе пяти, но еще с полчаса небо оставалось белесо-мутным, как пенка на забытой каше, и вдруг разом прогрелось и вывернулось ярко-синей изнанкой, растекшейся на весь мир. Мир казался весенним, ярким и свежим. В таком мире положено жить да радоваться, скача и вдыхая ароматы до боли в легких. Какое обидное несоответствие.
Нос не дышал, а правый глаз ныл. Несильно и нечасто.
Лена так и не напилась – и так и не смогла уснуть. Она лежала с закрытыми глазами, пока не уставала ощущать себя бессмысленной притворщицей, открывала глаза, пялилась в черный прямоугольник окна на почти черном фоне стены, уставала, закрывала глаза, уставала, открывала и пялилась в синий прямоугольник на темно-сером фоне, потом на белесый прямоугольник на серо-бежевом фоне, потом в яркую синь, прорезанную в невнятной тени, – и старательно думала на отвлеченные темы. Отвлекала себя. Иногда успешно.
Но Гамлета, Офелии, Дездемоны и Мценского уезда надолго не хватало – мысли все равно съезжали к своим. Пытались и дальше, к себе, к издевательскому «быть или не быть», но тут Лена вставала противотанковым ежом. Почти получалось.
Лена придумывала, что сказать Саше. Собственный опыт не работал. Он никогда не работает, родительский опыт. Не только потому, что ребенок никогда не бывает копией родителя – он работающая совершенно иначе версия, в которой сходство с прототипом почти всегда поверхностное и почти никогда не влияющее на качественные характеристики. Не только потому, что половина детского возраста у каждого человека и так посвящена слишком старательному и оголтелому вбиранию родительских взглядов, вкусов, словечек и представлений о прекрасном, а вторая половина – столь же старательному и оголтелому отказу от этих взглядов и представлений, и итоговый коктейль никогда не сохраняет вкус сугубо первой или сугубо второй половины. Но и потому, что детям приходится существовать и выживать совершенно не в тех условиях, к которым их готовят родители, учителя и современный мир.
Детей готовят к жизни даже не в сегодняшних, а во вчерашних условиях, а жить приходится в завтрашних – все равно что фабрике, которая ухнула все силы и средства в производство видеокассет в момент массового перехода от дивиди к стримингу.
Хороший родитель должен учить ребенка замечать такие изменения и пользоваться ими, не зарываясь, ловить волну, чтобы удержаться на ее гребне, а не уйти на дно, захлебнувшись.
Лена перебрала десяток подобных банальностей, прежде чем поняла, что бродит по кругу, и попробовала из него вырваться. Фраза Саши про проклятое место точила Лену и глодала, и всякий ответ был или жалким, или непродуктивным. Не проклятое – ну да, конечно. При чем тут место – тоже верно. Или даже: «Нет, это обычное место, не хуже других и лучше многих. Никто его не проклинал, Господь от него не отворачивался. Он просто отдал эту землю нам. А мы ее просрали».
Грубовато, но для склонной к однозначности девочки, наверное, самое то. А дальше-то что?
Дальше тоже банальности: она умрет, если будет ничьей, пора вернуть эту землю себе, если не мы, то кто, лишь тот достоин жизни и свободы, кто каждый день идет за них на бой, и так далее. И кому как не вам карты с флагом в руки.
Вы не такие как мы, тем более как наши родители. Старики крикливые, мы молчаливые, вы трепливые – и да, мы чуть больше умеем делать руками и четче представляем себе работу механизмов, в том числе социальных. Старики злобнее, мы злее, вы щенки. Потому что мы вышколенные, высушенные и пуганые, а вы нет, мы знаем, что власти надо бояться, различаем тональности цыкания и знаем, когда шутки кончились. А вы не знаете и пугаться не умеете. И вас уже поздно запугивать – только ломать и карать.
Но всех не переломаешь. И если сейчас действительно повтор восьмидесятых годов двадцатого столетия, то новые девяностые будут такими, что мало не покажется. И определять, какими, будете вы. Вне зависимости от того, как сами вы к этому относитесь и как это видят нынешние начальники.
И не надо ныть «А что мы можем, мы еще маленькие». Человечество веками читает книги, поет песни и повторяет мудрые мысли сопляков, которые нам нынешним в дети годятся: тридцатилетних Пушкина и Шекспира, двадцатипятилетних Байрона, Леннона, Летова и Цоя, двадцатилетних Лермонтова и Джаггера. И так было всегда. Поэтому и живем, мы все. А если вы будете ждать, пока вырастете и получите право слова и дела, – вы тупо не вырастете и сдохнете.
Тут Лена представила Сашу рядом с Иваном и Полинкой, и ей стало приятно – представлялось такое легко и непринужденно. И тут же, столь же непринужденно, Саша представилась рядом с парнем-пикетчиком и вместо него, с плакатиком, и фоном – набегающие полицейские. И Лене стало плохо.
Уехать – значит бросить родину, пусть и малую. Ну как родину – если в поезде родился, то все рельсы мира – твоя колыбель, что ли? Нет же.
Назвать Чупов отчизной Саша не может, отец не местный. Мать местная, конечно, но в русском языке нет слова «материзна». Про дедов-прадедов Лена толком не знала, но, скорее всего, здесь они не жили. Как и деды-прадеды абсолютного большинства жителей абсолютного большинства городов страны.
Нет у нее ни фамильных ценностей, ни семейных склепов, ни незримых корней, уходящих в историю этой вот земли глубже, чем лет на шестьдесят. Так и ни у кого нет. Все у нас приезжие, переселившиеся, понаехавшие, вся страна такая и пол-континента. Значит ли это, что мы хуже коряков или пуштунов, семья которых тысячу лет безвылазно живет в облюбованной складке местности? Вряд ли.
У нас тоже корни, пусть и неглубокие. Эта земля наша. Теперь. Бросить ее – значит сдаться.
Сдаваться стыдно. Оставаться в таких условиях невозможно. Надо менять условия. Менять условия – значит бороться. А как бороться, если посадят или даже застрелят?
Это не выбор. Не должно быть у ребенка такого выбора. Родители должны решить за него или хотя бы обеспечить ребенку не крышу, так стеночку, о которую можно опереться.
Примерно этим я и занимаюсь, подумала Лена неуверенно. Занималась. Займусь. Ради Саши. Вместе с Иваном и Полинкой. Они ведь и впрямь ничего не боятся и пойдут до конца. Осталось понять, что такое конец в данном случае.
Зависит от того, кем и кому этот случай дан и с какой стороны мы на него смотрим.
С моей – понятно. Начиналось все с обиды на Митрофанова и на жизнь. Обида требовала, чтобы Митрофанов понял, как ошибся, а жизнь чтобы исправилась. Для этого требовалось, чтобы Митрофанов проиграл выборы или вовсе слетел с гонки, а Иван чтобы победил и начал налаживать сломанное и вычищать неисправимое. У Ивана почти не было шансов, что заставляло отчаянно сожалеть и горевать. Потому что Иван и ребята не такие, как Балясников, не такие, как Крутаков, не такие, как нынешнее начальство везде, и не такие, как среднестатистический избиратель, который пьет, курит, орет на детей, бьет их, любя, до полусмерти, смотрит говно по телевизору и слушает его по радио в машине, украшенной иконками и веселыми наклейками, презирает отсталых азиатов и толерастных гейропейцев, ненавидит американцев и заполняет шкафы и квартиры азиатскими, европейскими и американскими вещами.