Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между Франком и ею любовь проходила все известные и изученные стадии, какие обычно проходит в молодых, свежих сердцах; только была более серьёзной, чем обычная юношеская страсть. Оба уверенные в себе, спокойные за будущее, они вкушали то счастье, какое даёт чистая привязанность, что из страсти едва испытала горячку поцелуев, а не вкусило даже в мечте адские наслаждения, которые вечно рождают желания.
Они почти ежедневно встречались в саду, на улице. Иногда Франек прибегал к профессору, иногда (делая вид, что его ищет, хоть знал, что его не найдёт) заставал одну Анну. Тогда сплетались их дрожащие руки, склоняли на плечи головы и в грустном мечтании проходило незаметное мгновение. Но Анна не позволяла Франку даже сесть рядом с ней, потому что хотела остаться достойной и его, и себя; потому что его и собственного сердца боялась.
Франек также всё меньше имел времени, принимая участие во всяких совещаниях, приготовлениях, тайных и опасных работах. Принимала также и Анна в них участие: была часто посланцем, иногда миссионером; кружилась в круге, который ей очертили. Оба горячо слились в отвращении к Эдварду, который платил Франку равной монетой.
Вечером 23 февраля двери у Ендреёвой были заперты на ключ, на столике горели старая лампа и пара свечей, глухая тишина царила в обоих комнатках, а несколько человек были очень заняты какой-то странной работой.
Давно уже ходили глухи вести о какой-то манифестации в Старом Городе; знало о ней правительство, или нет, казалось, никаких шагов не предпринимало, чтобы её предотвратить. Впрочем, многие не верили, что она может осуществиться; иные находили, что уже этого достаточно, что это ни к чему не служило.
Совещания Общества проходили с лихорадочной поспешностью, съезд был многочисленный; но лидеры, которым было важно, чтобы комитет жил (потому что комитет был у них на первом плане), выкручивались, как могли, от всего, что могло подвергать их опасности. Они чувствовали, что город дрожит от нетерпения, что земля сотрясается под их ногами, но непомерной ловкостью хотели увернуться от опасности и всякие более смелые проекты откладывали на завтра… завтра думая тайно разъехаться. Так великие дипломаты, комитет Общества постановил и подгонял уже к закрытию собрания.
Проектировали некое обращение к власти и отклонили его; хотели из всего увернуться… лишь бы жить! Лишь бы жить!
Город хорошо это понимал; таким образом, готовились к такой манифестации, которая бы вынудила собрание к очень решительному выступлению. Нет сомнения, что значительная часть поддалась бы впечатлению, пылу, крику.
Рассчитывали на это с одной, дрожали с другой стороны, и подгоняли заседания к концу; наконец пытались чем-то удовлетворить желания и придумали (хоть против воли многих) выкуп чиншев – вершина того, на что мог согласиться кабинет, его поп plus ultra.
Между тем в тишине, по углам работала молодёжь; да и у Ендреёвой не бездельничали.
Двери были старательно заперты, внизу стояла бдительная стража, две незаметные фигурки свистящих уличных мальчишек патрулировали вдалеке, а за столом у лампы шили хоругви с национальными цветами, приготавливали бедные флажки. Франек рисовал на них польских орлов и Погоны, а этого было нужно много.
Ендреёву охватывал то страх за сына, то религиозно-политический пыл; попеременно появлялись в её глазах слёзы боли и надежды; как Авраам готова была к жертве, но рука её дрожала.
Для этого таинственного производства хоругвей, которые до послезавтра должны были прятать, не слишком подбирали помощников; две служанки, несколько женщин из Старого Города, один челядник столяра охотно помогали. Вовсе не опасались, что разболтают; потому что там, где речь шла о деле родины, там и самые слабые умели молчать.
Франек временами бросал работу, ходил хмурый, грустный и задумчивый.
Млот, который горячо и весело руководил работой над хоругвиями, увидев, что приятель беспокоится, вывел его с собой в другую комнату.
– Что с тобой? – спросил он тихо.
– Ничего… думаю о послезавтра. Боже мой! А что если из-за этой нашей работы прольётся кровь? Что если из-за нас погибнут люди? Тяжело иметь это на совести.
– А мы не рискуем нашей жизнью? – спросил Млот.
– Да, мы её отдаём добровольно; но, те, которых схватят… что неожиданно падут… эти жертвы, эта кровь!
– Во-первых, – сказал Млот, – я не ожидаю, что до этого дойдёт. Русские хотели бы это движение в Польше скрыть от мира, а кровью бы о нём разгласили сами; во-вторых, когда идёшь туда, где рубят дрова, нужно приготовиться к падающим щепкам. Молоком и сливками родины не выкупим, это напрасно!
– Но это мучает! – вздохнул Франек, в котором отзывалась более мягкая природа художника.
– Ничто на свете не рождается без боли, – прервал Млот. – Не отбирай у других храбрости, ежели сам хочешь отступить!
Франек весь запылал, сорвался, обнажил грудь, порвав одежду, и резко воскликнул:
– Чёрт возьми! Ты даже не понимаешь меня, пожалуй. Возьми жизнь, потому что не о моей тут идёт речь…
– Ты такая баба, – закончил Млот, сердечно его обнимая. – Приятель, если бы ты ходил на медицину и привык видеть резку мяса, кровопролитие и трупы, не столь бы тебе это на нервы действовало. Я признаюсь тебе, что, если русские дьяволы группу возьмут и если нас также несколько падёт, не будет слишком дорого. Эти бестии так уже носы задирают и так в себе уверены, что аж охота берёт немного им рога притереть, этим скотам. Посмотри на эту бородатую дичь, летающую по улицам Варшавы; на варварство, с каким расталкивают и топчут этот достойный народ; на этих старцев, которых давят разогнавшиеся экипажи; на горящие ночные огни, от которых почернел Зигмунт; на эти татарские патрули; на наше ежедневное унижение, постоянное, подавляющее… и скажи мне, можно ли выдержать Польше? Правление русских – это как топтание кабана. Пасть от человека – это ещё ничего; быть уничтоженным быдлом… Ужасно! Тебя мучает, что падёт нас, может, несколько, – говорил дальше Млот, – а сколько сгнило в казематах? Умерло в Сибири? Испустили дух под розгами, расстреляли на перекрёстках с фанатичностью и сатанинской насмешкой; сколько жертв поглотила темнота и молчание, Абрамовичи, Лейтовы и вся эта псарня панская! Не лучше ли умереть, убивая и защищаясь, в одну минуту, чем мучиться и служить им ежедневным посмешищем?
– Достаточно! Достаточно! – прервал Франек. – Как говорит Чапинский: "Alea jacta est", но ты знаешь, в преддверии великой жертвы Христос обливался кровавым потом и плакал, душа содрогается и защищается, прощаясь, может, с земной надеждой!
– А! Я забыл! Ты влюблён! Вот и вся тайна медлительности! – прибавил Млот. – Прошу прощения!