Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Они и есть в определенном смысле скакуны, – отрезал незнакомец с бокалом виски в руке, без особенного интереса поглядывая на картины Видаль-Форнельса.
– Они – музыканты, – заявил я тоном человека, провозглашающего Благую Весть.
– Они – исполнители, которые хотят сделать карьеру. – Он отхлебнул виски. – А потому, как и положено, выстраиваются у стартовой черты и ждут выстрела.
– Искусство выше соперничества и раздоров…
– Искусство – может быть, но сердце человека…
Мне совершенно не хотелось обо этом разговаривать. Чтобы не чувствовать себя безоружным, я тоже взял виски. Это был первый бокал из доброй сотни, которые пришлось выпить до того, как мне удалось поговорить с Терезой. И я сделал бесконечный, бросающий вызов глоток, как будто хотел дать понять собеседнику, что я устал вставать в позу крайнего идеализма и мне совершенно не хотелось превращаться в апостола чистого искусства. Но мне было неприятно, что о музыкантах говорят как о скаковых лошадях. Микель краем глаза поглядел по сторонам, все с теми же надеждой и страхом (Боже мой, когда же это кончится), что случайно появится Жемма.
– Все платят дань сердцу, поверь мне, Женсана. – Он сделал глоток. – Чистого искусства не существует. Ты думаешь, Видаль-Форнельс занимается чистым искусством?
– Ну, как сказать…
– Сейчас объясню, – настаивал незнакомец, с невиданной щедростью снизошедший открыть ему глаза. – Видаль-Форнельс неплохо рисует, в нем есть некоторая оригинальность…
– Для меня оригинальность…
– Помолчи, Женсана, дай мне договорить.
Я собирался ему сказать, что для меня оригинальность представляет собой нечто дополнительное, а не является неотъемлемой частью творчества. Но Микелю пришлось довольствоваться тем, чтобы пожать плечами, пока незнакомец (откуда же, интересно, я все-таки его знаю?) продолжал его поучать.
– У него хорошая техника, чувство меры и все остальное.
– Все остальное. – А если Жемма захочет меня вернуть? Мне не раз снилось, что она ко мне явилась и скомандовала: «Давай-ка собирайся, Микель, будем снова жить вместе», а я в ответ плакал и просыпался от собственных рыданий. Зачем же я продолжаю думать о ней?
– Да, все остальное. Ты меня понимаешь. – Он указал на художника, который, с блестящими от виски и похвал глазами, улыбался дамам, зеленым колоннам и прелестной орхидее, как две капли воды похожей на ту, которую вырастила мать в углу библиотеки дома Женсана. – Но тебе следует знать, друг Женсана, что для Видаль-Форнельса важны лишь слова похвалы и поздравления. И он не будет разбираться, искренни они или притворны и понимает ли тот, кто их расточает, что-нибудь в искусстве или просто случайно зашел. А на втором плане для него расчет, сколько возможных покупателей даст этот вернисаж. И вдобавок время от времени на него находит раздражение, потому что владелец художественного салона назначил слишком высокую или слишком низкую цену. – Он торжествующе посмотрел на меня. – Но я могу тебе гарантировать, что он не думает об искусстве.
– Когда писал картины – думал, – возразил Микель, которому на несколько мгновений показалось, что женщина, стоявшая к нему спиной, сделала жест, который, как он до тех пор полагал, мог принадлежать одной лишь Жемме.
– Еще чего. Он и тогда жил в ожидании сегодняшнего дня.
– Не знаю. По-моему, это очень циничный взгляд на вещи.
– А… Но я не выдумываю. Это жизнь.
И вот тогда этот незнакомец (из школы? из университета? из Партии? с войны?; откуда ему было знакомо лицо этого циника, который так хорошо его знал и звал его «Женсана, приятель»?) перешел на музыку и сказал: «Вот, например, Римское трио».
– Я ничего о них не знаю.
– А надо бы знать, Женсана. – Это прозвучало как приказ.
И он пустился в мельчайшие расчеты возможных спортивных достижений этого музыкального коллектива. И самое главное, недостатков братьев Молинер.
– А у скрипачки недостатков нет?
– Ты что, это же Тереза Планелья.
– Ну-ну.
– В следующий вторник, Женсана. Увидишь их вживую в следующий вторник. Кстати, привет тебе от Жеммы.
– Слушай, прости, что я тебя об этом спрашиваю, но… как тебя зовут? И откуда я тебя знаю?
Но мой знакомый уже развернулся и стоял в очереди у буфета за новой порцией виски и закуски и завел, даже особенно и не задумываясь, разговор о том, действительно ли есть будущее у государственных школ изобразительного искусства, с женщиной ослепительной красоты, которая до того момента пожирала глазами картины. Как будто они ее интересовали. Я ушел оттуда в одиночестве, потому что больше никого не знал. Как он сказал, привет от Жеммы? И тут до меня дошло:
– От Жеммы?
Я бегом помчался обратно по улице, вернулся в галерею. Незнакомец уже ушел. И я так и не вспомнил о том, что мне нужно было поговорить с Видаль-Форнельсом.
Да, именно судьба, коварно усмехнувшись, заставила меня посмотреть программу концертного зала «Дом Элизальде». Я попал на концерт, на котором мне нежданно приоткрылась дверь, ведущая к самым невероятным, самым счастливым и самым печальным мгновениям в моей жизни, которые я никогда не смогу пережить вновь. Брамс, Шуберт и Шостакович в исполнении незнакомого мне Римского трио. Мне предстояло шагнуть в будущее, полное горечи и счастья.
«Я родился в Фейшесе в 1905 году, от гражданина Франсеска Сикарта и гражданки Карлоты Женсаны. Так как из весьма незначительного состояния, разделенного между тремя детьми, отец мой получил ничтожную долю, то существовал он исключительно ремеслом часовщика, в котором был очень искусен. Богаче была моя мать, сестра выдающегося поэта Маура Женсаны Божественного и дочь депутата парламента Антония Женсаны Второго, Златоуста. Она была одарена умом и красотой. Не без труда добился отец мой ее руки. А я почти не помню ее лица».
Мне кажется, это достойное начало для письма, за которое я взялся, когда Микель Женсана Второй, Нерешительный, уехал на несколько недель в одно из своих путешествий. И пишу я тебе потому, что скоро умру, незаметно и без свидетелей, как все мужчины в нашей семье. Единственная неправда в этом вступлении, позаимствованном у Руссо, – профессия моего отца. Во всем остальном, Микель, будь мне судьей, если захочешь.
Ты родился тридцатого апреля тысяча девятьсот сорок седьмого года. К тому моменту у меня во взгляде уже проскакивала ненависть, напряженная, как рыболовная леска с пойманной рыбой: натянутая и тонкая, но такая крепкая, что в умелых руках может стать орудием убийства и отрезать голову. В то время я уже был Маурисием Безземельным, Изгнанником, который не будет владеть ничем, как и ты. Когда ты родился, у тебя были светлые волосы и голубые глаза. А я подносил палец к твоей ладошке, и ты изо всех сил зажимал его в кулачок. Тогда-то я и понял, что, раз ты так крепко за меня держишься, судьбу своего брата ты не повторишь. Ты стал третьим Микелем в моей жизни. Родители назвали твоего брата Микелем, чтобы их не мучила совесть. А когда родился ты, повторили этот ритуал. Похоже, это имя – единственная победа, которую я одержал в этой семье, в лоне которой мне настало время умереть. Но чтобы тебя окрестили Микелем, нужно было нанести моей единственной и вечной любви смертельный удар.