Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Промокшие ботинки неприятно хлюпали, ногам было холодно, Колчак подумал о том, что вот-вот заболеет. Единственное спасение – чашка крепкого кофе, а следом за кофе – стакан чаю с молоком и медом. Хотя вряд ли молоко и мед есть у Сони. Значит, тяжелый затяжной насморк с головной болью обеспечен. Придется молоко и мед заменить коньяком – насморк будет, но не такой тяжелый.
Шмыг-шмыг, шмыг-шмыг, – рождая тяжелые воспоминания, шлепали ботинки, разгребающие лужи, Колчак шел, не разбирая дороги, – по лужам, так по лужам, при этом могильном свете все равно ничего нельзя было разобрать. Человек в такой вязкой удушливой мгле делается слепым.
Неожиданно впереди возникла женская фигурка. Колчак не выдержал, громко хмыкнул: слепота хоть и имеет место быть, но она половинчатая, куриная. Ведь разглядел же мичман, начальник патруля, его погоны…
Он подумал, что фигурка сейчас метнется в сторону и исчезнет, как видение, но она не исчезла – какая-то запоздалая незнакомка продолжала двигаться по тротуару навстречу Колчаку. «Боже, а ведь я совсем отвык от женщин, – подумал он устало, – с матросней все, да с матросней. Надо же – идет женщина и не боится. В военном городе, в военную пору, среди военных людей. Здесь ведь все может случиться…»
Колчак приблизился к женщине и удивленно воскликнул:
– Вы?
Женщина с улыбкой остановилась перед ним и, будто горничная перед барином, сделала книксен.
– Я.
– Господи, Анна Васильевна, это так опасно – одна в ночном городе. А где ваш муж?
– Сергей Николаевич заседает в штабе, возможно, там останется и ночевать. Я ему носила горячую еду.
– В судках, конечно. Как солдату, сидящему в окопах? – Колчак не сдержал улыбки. Но в улыбке этой не было ничего насмешливого, скорее наоборот – сочувственное, располагающее к откровению.
Колчак умел улыбаться – улыбка преображала его лицо, даже кожа светлела на щеках. Он неожиданно виновато посмотрел себе под ноги.
– Мужчины воюют, а женщины переживают за них. Вы промокли? – В голосе Тимиревой появились сочувственные нотки.
Вместо ответа Колчак приподнял и опустил плечо, недовольно отметил: привязался откуда-то этот жест – приподнимать и опускать одно плечо, – надо обязательно освободиться от него. Хотя говорят, что жесты – вторая натура и освобождаться от них чрезвычайно трудно.
– Пустяки. – Он снова приподнял плечо и потерся о него щекой. – Каждый раз, когда я подхожу к Гельсингфорсу и вижу с командного мостика дома из красного кирпича, я думаю о вас – увижу или нет? Сегодня мне повезло.
– Александр Васильевич, Александр Васильевич… – Тимирева подняла указательный палец и погрозила им Колчаку, будто нашкодившему мальчишке. – Не лукавьте.
– Совершенно не думаю лукавить. Ни на грош. Я говорю правду.
– Александр Васильевич! – Голос Тимиревой дрогнул, в нем возникло нечто незащищенное, беспомощное, она хотела сказать что-то еще, но не смогла, смутилась, закашлялась, голос у нее пропал.
– Я не знаю, что со мной происходит, – признался Колчак, – я пытаюсь запретить себе думать о вас, нещадно ругаю себя, если вы вдруг появляетесь в мыслях, и вместе с тем ничего не могу с собою поделать. Это сильнее меня. Иногда я даже о жене перестаю думать – думаю только о вас. Что это, Анна Васильевна? Болезнь? Наваждение? Как мне быть? – Колчак говорил горячо, путаясь в словах, – и это было неожиданно для него, как был неожиданностью и для нее весь этот разговор.
В мужской среде – а в кругу морских офицеров особенно – существует моральный запрет, который неукоснительно соблюдается, – не прикасаться к женам своих товарищей. Даже не глядеть в их сторону. Колчак этот запрет нарушил – он открылся, он практически признался в любви жене своего товарища – своего старого друга, которого очень хорошо знал. Знал едва ли не с юношеской поры, с Морского кадетского корпуса… Колчак поморщился про себя: «Ах, Сережа, Сережа», но на лице его ничего не отразилось.
Лицо было мокрым, словно Колчак плакал, стыдился проступка, который он совершил.
Тимирева молчала – она, похоже, тоже была ошеломлена признанием.
– Как мне быть? – переспросил Колчак. – Отказаться от вас?
Тимирева продолжала молчать. Опустила голову, копнула носком ботинка какой-то камушек на мостовой, вздохнула. Молчание оказалось затяжным. Колчак почувствовал в груди тихую боль, еще что-то щемящее, задержал в себе дыхание. Было слышно, как шипит в пузырящихся лужах мелкий дождик.
Когда Тимирева подняла голову, ее лицо тоже было мокрым.
– Не отказывайтесь, – наконец проговорила она. Проговорила совершенно беззвучно, ее голос слился с голосом дождя. – Пожалуйста, Александр Васильевич.
Колчак подумал о том, что в эту минуту он находится на распутье, у некоего верстового столба, от которого дорога может повести в одну сторону, и тогда его жизнь будет иметь один «сюжет», может повернуть в другую сторону, и тогда сюжет будет совсем иной, может быть и другой вариант…
Через две минуты они расстались.
Вечером они встретились вновь. У капитана первого ранга Штуббе, отмечавшего свой день рождения. Сергей Сергеевич Штуббе устроил этот праздник на широкую ногу, с довоенным размахом – из рефрижераторной установки своего крейсера достал ящик шампанского и двенадцать банок консервированных ананасов. На день рождения к нему приехал даже Эссен, с веселым видом расчесал пальцами рыжую бороду, из ящика выдернул бутылку с шампанским и щелкнул пальцем по холодному темному боку:
– Однако шикуете, батенька!
Штуббе промолчал.
Пробыл Эссен недолго. Когда он, уезжая, натягивал в прихожей на ботинки старомодные галоши, хозяин пожаловался ему:
– Я опасаюсь за свою жизнь, Николай Оттович! И за жизнь своего старшего офицера фон Бека тоже. На корабле среди матросов очень сильны антинемецкие настроения. Еще немного – и матросы будут расправляться с нами. – Добавил: – Не только с нами – со всеми офицерами, которые носят немецкие фамилии.
– А что я могу сделать? – Эссен потрепал пальцами свою рыжую бороду. – Я сам имею приставку к фамилии, противную приставку «фон» и нахожусь в таком же положении, как и вы. Я – немец. Выход вижу только в одном – в безупречном служении России. Когда матросы увидят это – отстанут.
Эссен знал, что говорил. Фамилия Колчака тоже была далека от русских корней, но тем не менее авторитет его на флоте был необычайно высок.
Тимирева была рассеянна, задумчива, вяло ковырялась вилкой в дольках ананаса и иногда через стол улыбалась Колчаку. Тот молчал. Произнес только короткий тост в честь именинника и снова замолчал. Он думал о Тимиревой, о том, что он сам себе устроил непростую жизнь. За столом находилась и