Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Во рту у меня пересыхает.
– Это моя ручная сумка, – хрипло говорю я. Тишина.
– Такая большая? – Флора приходит на помощь подруге.
Но этого и не требуется.
– Ерунда! – Поппи неуклюже пытается рассмеяться и грубо хлопает меня по заднице. – Не бери в голову! Возьмешь что-нибудь из одежды у меня и у Флоры. Уверена, мы тебе что-нибудь подберем!
Я впадаю в состояние безнадежного отчаяния. Вся моя способность легко приспосабливаться молниеносно улетучивается.
– Да ладно тебе, Луиза. Зачем так хмуриться? – говорит Флора. – Не конец же света наступил! Я уверена, что у меня найдется для тебя пара трусиков. И эти брюки, которые сейчас на тебе… – Она оглядывает мои «не слишком потертые» джинсы. – …в общем-то вполне сойдут для семейного ужина, а поскольку ты не будешь ездить в них верхом… – Она замолкает, видимо, пытаясь представить, каково это – провести целые выходные в Лауер-Слотер, не имея на себе ничего, кроме джинсов и кардигана.
Некоторое время мы стоим молча, уткнувшись взглядом в пустое место на дорожке, где сейчас должна была бы лежать моя сумка.
– Прости меня. – Поппи обнимает меня за плечи и ведет к дому. – Мы обязательно найдем для тебя что-нибудь. Обещаю.
Но что бы они ни говорили, я сейчас могу думать только об одном – что обе они выше меня по меньшей мере сантиметров на двадцать. И как я теперь буду обходиться без раздобытых с таким трудом веллингтонов и без своего немнущегося платья?
Поппи приводит меня в комнату в восточном крыле дома, украшенную довоенными эстампами, с пологим потолком и выщербленными неровными половыми досками, тайно сговорившимися устраивать каверзы всем, даже самым тихим и послушным посетителям. Кровать жалобно стонет в знак протеста, когда я сажусь на нее.
– Уборная в конце коридора, а мы с Флорой живем в соседних комнатах. – Поппи говорит таким тихим и добрым голоском, словно я старая больная родственница, нуждающаяся в утешении. – Ты пока отдохни, а я постучу тебе, когда придет время ужина.
– Прекрасная идея! – С трудом выдавливаю улыбку. – Я действительно, пожалуй, немного полежу.
Они уходят, и я опускаюсь на постель. Легкий ветерок врывается в открытое окно, и я вдруг расплываюсь, как сдувшийся шар. Глаза, к моему великому стыду, набухают слезами, упрямо просящимися наружу. Слезами обиженного восьмилетнего ребенка, который просто хочет домой. Сопротивляться, сдерживаться бесполезно, и, свернувшись калачиком на постели, я уступаю своему горю. Все мои надежды на еще один сногсшибательный триумф, подобный эскотовскому, улетучились.
Ведь на такое я совсем не рассчитывала, и у меня были иные, куда как далеко идущие планы. А что теперь? Теперь я буду чувствовать себя неуютно и вынуждена три дня проходить в одной и той же одежде как нищенка. В приливе ярости я колочу по подушке, пух летит в разные стороны, падая на постель и на пол.
Вот чего я добилась. Тихо всхлипывая, начинаю собирать пух и перья.
Ползая на карачках по полу в море жалости к самой себе и с потеками туши для ресниц на лице, я вдруг улавливаю доносящиеся из открытого окна звуки фортепьяно. Поначалу это тихая, осторожная игра, выстроенная на серии сразу нескольких замысловатых музыкальных тем, однако постепенно она набирает силу и мощь, в конце концов, взрываясь бурными аккордами, яростно громоздящимися друг на друга, а потом снова стихает, обретает нежность и тепло, с тем чтобы начать круг заново.
Я застываю на коленях, как пронзенная. То ли это пластинка, то ли кто-то слушает радио. Но когда игра кончается, я слышу повтор одного из особенно трудных мест; оно повторяется снова и снова, пока исполнитель, обретя уверенность, не добивается полной чистоты. Потрясенная, я вдруг осознаю что это была живая игра.
Я перестаю плакать, а вернее, просто забываю о слезах. Поднявшись с пола, открываю дверь, выхожу в коридор и тихонько крадусь по лестнице следуя за музыкой, как загипнотизированное дитя, влекомое волшебными звуками заколдованной свирели.
Большинство гостей собралось на лужайке – одни играют в крокет, другие нежатся в шезлонгах. Дом пуст. Теплый ветерок, задувая в открытые окна, теребит невидимыми руками занавески в такт музыке.
Спустившись вниз, я заворачиваю за угол и иду по коридору, пока не прихожу в длинную комнату с книжными стеллажами до самого потолка. В дальнем конце зала стоит элегантный рояль «Стейнвей» примерно начала двадцатого века, и за ним – я безошибочно определяю это даже по спине – сидит молодой человек, встреченный некогда мной на ступеньках «Опера-хаус».
Безразличный ко всему вокруг, он извлекает из инструмента звуки с неистовым темпераментом, его длинные пальцы скользят по клавишам с невероятной скоростью, то шквалом обрушиваясь на них, то уже в следующий момент нежно лаская – и все это с блистательным мастерством и поистине профессиональной техникой. Общее впечатление от его игры не что иное, как ощущение героики – ни расчета, ни колебаний. Даже самые нежные и мягкие пассажи обнаруживают присутствие такой страсти и увлеченности, какой не сыщешь в повседневной жизни. Некоторое время я стою в нерешительности на пороге. Но он поглощен музыкой настолько, что, похоже, даже вмешательство Всевышнего не могло бы отвлечь его, поэтому я набираюсь смелости войти.
И пока я стою, затаив дыхание, в уголочке и слушаю, со мной происходит настоящая метаморфоза. Плечи сами собой распрямляются, напряженный мозг расслабляется, дыхание становится ровным. Последние лучи розового заката освещают фигуру музыканта, окружая его голову золотистым нимбом, создающим впечатление нереальности.
Но он вполне реальный, самый настоящий, живой.
А потом даже проникший повсюду запах псины каким-то невероятным образом улетучивается, и ему на смену приходит тонкий аромат поздних предосенних роз, струящийся из открытых стеклянных дверей веранды.
Не знаю точно, сколько я там простояла – может быть, пять минут, может быть, полчаса, – но, закончив играть, он наконец оборачивается.
– О-о? Привет! – говорит он с улыбкой. – Не ожидал увидеть вас здесь. Давно тут стоите?
– Да… то есть нет… – отвечаю я в растерянности. – Не очень давно. Вы так хорошо играете!
– Спасибо. – Он застенчиво склоняет голову. – Шопен. «Четвертая баллада», моя любимая. А вообще-то нет, – тут же поправляется он, не желая допустить такую потрясающую неточность. – Мой самый любимый – Бетховен, потом Шопен, Брамс и, конечно, Рахманинов. Вы любите Рахманинова? – Он сыграл несколько пассажей из «Третьего фортепьянного концерта» Рахманинова. – Восхитительно, правда? А вот это?.. – Снова зазвучал отрывок. – Это самое красивое место! Вам должно нравиться! – Его крик слышится сквозь бурный натиск аккордов.
– Да, это восхитительно, – соглашаюсь я и смеюсь. Его радость и страстность заразительны.
– Подождите, вот! Послушайте эти октавы! – Пальцы музыканта снова разлетаются по клавишам. – Я сам видел, как один человек однажды сломал палец в этом месте. Верите, нет? Сломал себе всю карьеру! – И он улыбается так, словно сообщил мне самую милую новость на свете. – А что-нибудь из Прокофьева знаете?