Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Печально, не чокаясь, словно на поминках, Григоров и Семирадов пили водку и молчали. Тоня, оставив их вдвоем, ушла в свою комнату, но долго не ложилась спать. Стояла у окна, смотрела на город, почти русский и тем не менее чужой, и просила: «Господи, сотвори чудо, верни меня домой, в прежнюю жизнь…»
Закрыв глаза, она представляла Николаевский проспект, слышала легкий скрип санок по свежему снегу, звон колокольцев, ощущала, словно он был рядом, крепкие руки Василия и слышала еще собственный смех — рассыпчатый, беззаботный. Возвратиться в прежнее время — ничего больше не желала она в этот поздний харбинский вечер.
И сама не верила, что это может случиться.
Но — случилось. И совсем не так, как ей представлялось.
Уноси мое сердце в звенящую даль,
Где, как месяц за рощей, печаль;
В этих звуках на жаркие слезы твои
Кротко светит улыбка любви.
Уноси ж мое сердце в звенящую даль,
Где кротка, как улыбка, печаль,
И все выше помчусь серебристым путем
Я, как шаткая тень за крылом.
(Из старинного романса)
1
С улицы Будаговской, там, где она заканчивалась, влево, на длинный пологий подъем вздымалась узкая санная дорога, по которой еще в начале зимы возили сено — из невысокой наметенной бровки торчали оброненные клочки. По этим клочкам, словно по вешкам, Балабанов добрался до широкой поляны, лежащей в низине. Санная дорога, огибая поляну, уходила дальше в чистое поле, где ее пересекали крутые сугробы, потому что сено в последние месяцы никто не возил. Никаких следов вокруг не было. Глухое, пустынное место. Балабанов, не торопясь, огляделся. Все верно. В сизых, только недавно наступивших предрассветных сумерках хорошо виделась посредине поляны высокая коряжистая береза.
Балабанов, еще раз оглянувшись, побрел прямо к ней. Скоро увидел серый четырехугольный валун, а когда добрался до него, то невольно остановился: валун был вывернут со своего старого места, а там, где он раньше лежал, зияла неглубокая яма, выложенная толстыми досками, вокруг чернела выброшенная земля, которая раньше закрывала ее сверху.
— Слезайте, господа, приехали! — Балабанов стащил шапку с головы, словно оказался на похоронах, подошел к разрытой яме поближе. Прямо от нее, в другую сторону от дороги, уходил глубокий след. Балабанов спрыгнул в яму, но ничего в ней не нашел, кроме железной пластины с заусеницами и двух перчаток, изорванных в тряпки. Земля успела замерзнуть, значит, яму раскопали давно. Он вылез наверх, пошел по следу, уже припорошенному снежком. След делал заковыристый крюк и выходил, совершенно неожиданно, на ту самую санную дорогу, по которой только что пробирался Балабанов. Как раз в том месте, где она, скатившись под уклон, соединялась с Будаговской улицей.
Балабанов потуже натянул шапку на глаза, вздернул воротник полушубка и сразу свернул с улицы в переулок, двинулся скорым шагом, поближе прижимаясь к заборам.
Скоро он оказался у кирпичного завода, черная труба которого четко впечатывалась в светлеющее небо. Из трубы, клубясь и не развеиваясь в стоялом воздухе, медленно поднимался аспидно-черный дым: на кирпичном заводе жгли трупы, собранные по городу. Их подвозили каждый день, сваливали с саней на притоптанный снег возле стены, и сразу же возчики торопились уехать, потому что задерживаться здесь даже на одну минуту никто не желал. Рабочие, приставленные к печам, материли возчиков, требуя, чтобы трупы укладывались в штабель, — напрасно, никакая ругань не помогала. Приходилось самим делать еще и эту, до края всем опостылевшую работу — стаскивать трупы, приваливая их к стене, прокладывая каждый новый слой досками, чтобы распрямлялись растопыренные и застывшие на морозе руки и ноги, иначе замучаешься после запихивать их в печи: не лезут они в узкие, раскаленные жерла, цепляются, словно не желают бесследно превращаться в дым и пепел. Орудовали рабочие железными пожарными крючьями, на загнутых концах которых болтались прилипшие тряпки и кусочки застывшей человеческой плоти.
По другую сторону от высоких дверей, обитых заржавелой жестью, высилась гора свежих дров — длинные, как попало сваленные поленья, хорошо хоть сухие, остатки разобранных «маньчжурок» с базара, горят хорошо и жар дают добрый. Но колосники от такой напряги: круглыми сутками бушует в печах огонь, сжигая трупы, — не выдерживают, сыпятся. И тогда приходится тушить печи, ждать, когда они остынут, менять колосники, выгребать золу вперемешку с костями, не до конца сгоревшими, заново разводить огонь и начинать все с самого начала: ругаться с возчиками, складывать у стены трупы, затем по одному подтаскивать их на железном поддоне к раскрытой печи, заталкивать в пламя, подбрасывая поленья, и, передохнув, снова тащить поддон на улицу, чтобы уложить на него очередного мертвеца. Холодные трупы, попадая в огонь, корчились, взмахивали руками-ногами, как живые, иногда с треском лопались, словно нутро у них было начинено порохом.
Люди от такой работы тупели, глаза у них становились тусклыми, словно покрывались пленкой, и многие из них давным-давно разбежались бы отсюда на все четыре стороны, но держал хороший паек, получаемый от Чекатифа, и спирт, который привозили всегда без задержек в большом железном бидоне. Пили его вместо чая, но никто никогда не напивался — не брал спирт людей, работавших ныне на бывшем кирпичном заводе.
На задах здания, в котором располагались печи, прилепился приземистый сарай, где раньше делали кирпич-сырец. Один угол в нем был отгорожен досками, а в маленьком закутке стояла железная печка, два широких топчана и кривоногий стол. С позавчерашнего вечера здесь ютились Каретников, Гусельников и Балабанов. Встретились они, удачно скрывшись от ареста, на запасной квартире, но задерживаться там долго Каретников не рискнул. И они перебрались сюда, где встретил их хромой на правую ногу пожилой уже мужик, одетый в шинель, не перехваченную ремнем и без хлястика, отчего полы ее пузырились, как бабья юбка. Мужик был хмур и молчалив. Не поздоровавшись, не проронив ни слова, он отвел их в закуток в сарае, ушел, но скоро вернулся. Поставил на стол котелок с просяной кашей, положил три ложки, из-под топчана вытащил железный бидон, в каких обычно хранят керосин. Помедлив, откинул полу шинели, из кармана брюк достал маленький оловянный стаканчик, сунул его в руку Каретникова и ухромал, даже не оглянувшись.
— Кто таков, сей господин? — усмехнулся Гусельников, глядя ему вслед.
— Мой человек, по фамилии Дробышев, — кратко ответил Каретников. Но, помолчав и, очевидно, подумав, решил объяснить подробней: — Он здесь отвечает за работы по сжиганию трупов, я сам его сюда поставил. Начальство здесь, как правило, никакое не появляется, чекисты, надеюсь, тоже сюда не доберутся. А мы сойдем за обычных рабочих, будем дрова колоть-пилить. А теперь давайте думать…
Но ничего особо дельного придумать они не смогли, кроме одного: необходимо произвести разведку. Что произошло в доме на Змеиногорской улице? Есть там засада или нет? Где Антонина Сергеевна и прибывший накануне Григоров?