Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец Мойзе тепло меня обнимает и, бросив на прощание «шалом», зовет мальчишку. Тот отводит нас к пришвартованной в канале барке с грузом проса, уже готовой к отплытию, и, снабдив фокаччей и фляжкой воды, прячет под непромокаемой тканью. Лодка тотчас отплывает, начиная долгий путь по лабиринту каналов, рек и долин. Гребцы налегают на весла, а мы, снова будто во сне, сидим под грубым полотном, слыша только плеск воды да короткие перепалки с начальниками застав, сборщиками налогов и стражей: впрочем, манзария уже наготове и быстро убеждает их не тратить время на проверку такого презренного товара, как просо. Вскоре после очередного окрика мальчишка выводит нас под лучи заходящего солнца. Дальше нет уже ни застав, ни таможни. Мы почти у цели.
Когда лодка швартуется и гребцы принимаются за разгрузку, мальчишка Абрамо помогает нам спуститься на берег, отводит к себе домой и знакомит с отцом Джузеппе. Тому, должно быть, нет и сорока, но на вид он куда старше меня. От ужасов пережитого Джузеппе утратил дар речи, да и рука, которую он поднимает в знак приветствия, ощутимо дрожит. Абрамо даже не знает, как зовется на иврите их семья: здесь их называют немцами, поскольку родом они из Германии. Ашкенази, гонимые ужасом и смертью. Сам он тоже успел многое повидать, но вспоминать, а тем более рассказывать об этом не хочет. Могу его понять. Живут они вдвоем, ни матери, ни сестер. Возможно, кроме них, из всей огромной семьи никто и не выжил. Заливаясь слезами, Абрамо достает из кожаного мешочка искусно обрамленный клочок пергамента с письменами на иврите и парой рисунков, изображающих оленят, – это память о матери, кетуба, брачный договор с его отцом. А вот дедушкин тфилин[74], единственное, что осталось от их семьи, которую христиане сожгли заживо вместе с домом. Отец, передав ему эти предметы как священные реликвии, велел однажды передать сыну; и так они будут переходить из рук в руки, из поколения в поколение, чтобы память о Холокосте не угасала, пока в конце времен не явится Мессия и рассеянные колена Израилевы не воссоединятся во Храме, чтобы молить его о справедливости и утешении.
Если захотим, мы можем остаться на ночь. Завтра он отведет нас к великой реке, за ней мы будем в безопасности, а пока приготовит что-нибудь поесть. Я спрашиваю, зачем они нам помогают: после всего пережитого им больше пристало бы ненавидеть всех, кто называет себя христианами, но делает прямо противоположное тому, что проповедовал Иисус. Взгляд Абрамо смягчается. Сейчас он кажется гораздо более взрослым и зрелым, чем положено в его возрасте. Все мы люди, все мы бежим от опасности, так что помочь друг другу будет правильно. Их тоже кто-то спас: не все христиане – чудовища. Каждая жизнь есть неповторимое чудо, ее во что бы то ни стало надо спасать. Если она кончится, вместе с ней исчезнет целая огромная вселенная чувств и воспоминаний, родных лиц.
* * *
Последний шаг к свободе.
Шаткая повозка тащится едва-едва. Среди безлюдных болот и топей то и дело проплывают трепещущие шеренги тополей. Ветер все усиливается, небо затягивает тучами, похоже, пересечь великую реку будет не так-то просто. Мы подъезжаем к деревянному строению на пришвартованном у берега понтоне – это мельница с большим колесом. Абрамо договаривается с угрюмым хозяином, чтобы тот одолжил лодку и позволил одному из своих помощников перевезти нас на другой берег. Только поторопитесь, бурчит мельник, река-то ведь уже начала вздуваться, переправа в любой момент встанет. Кроме того, неподалеку видели отряд венецианских всадников: здесь их быть не должно, это земли Феррары, но, к несчастью, в пограничье законы не действуют, каждый творит что захочет. А всадники те скакали туда-сюда по берегу, будто искали кого-то, беглецов или там преступников; и на нас с Катериной косится.
Мы забираемся в лодку, гребец что есть силы отталкивается веслом, борясь с течением. Однако восточный ветер, такой же яростный, как прошлой ночью, похоже, относит нас назад. Мрачное небо озаряет вспышка молнии, грохочет гром, косой стеной заряжает ливень. Река – словно взбесившийся бык, она широка, как море, противоположный берег, еще пару минут назад казавшийся таким близким, просто рукой подать, скрывается из виду, и с ним – спасение, свобода… А тот, от которого мы отплыли, напротив, слишком близко и виден слишком ясно. Ветер и течение несут нас назад, а там, наверху, уже возникают темные контуры всадников, они что-то кричат. В руках у одного я вижу арбалет, кажется, он целится в Катерину. Я инстинктивно вскакиваю, закрывая ее своим телом. Резкий свист, наконечник, пронзив мою куртку и плоть, выходит наружу. Я теряю равновесие и падаю, погружаясь в водоворот.
Ледяная вода обволакивает тело, проникает в чулки, под рубаху, наполняет рот. Я пытаюсь кричать – и не могу, отчаянно молочу руками – и не нахожу опоры; ноги больно ранят плывущие мимо сучья, обломки бревен. Жизнь – всего лишь краткий сон, неужели ей пришел конец?
Последнее, что я вижу, прежде чем потерять сознание и вверить грешную душу Деве Марии in hora mortis nostrae[75]: тонкая рука ангела, простершаяся ко мне, и сверкнувший в ночи отблеск серебряного колечка.
7. Джиневра
Флоренция, квартал Санта-Мария-Новелла, июньское утро 1441 года
Стоило мне только увидеть корзину абрикосов, печаль как рукой сняло.
Вот они, самые первые в этом году, хорошенькие, крепкие, пухленькие, улыбчивые, цветом скорее розовые, с чуть красноватыми бочками, так похожие на мои щечки, когда я припудриваю их кармином! Вот ведь странное совпадение… Как раз сегодня, проснувшись ни свет ни заря, когда за окном еще была темень кромешная, я первым делом подумала: до чего же хочется первых абрикосов! Сижу перед зеркалом, а оттуда на меня как будто смотрит кающаяся Магдалина, растрепанная, полуодетая, в свободной рубахе, лицо еще покрыто маской из муки и яичного белка, нанесенной накануне на ночь. И прежде, чем смыть ее свежей розовой