Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Лизонька, девочка, ты что? – Он упирался руками в ее плечо, пытаясь оттолкнуть, отодвинуть ее от себя. Удивительно, как мало сил оказалось у этого взрослого мужчины, его вялому напору было легко противостоять. – Ты что?! – повторял он, – Ты что?! Я не могу! – и так и не сумел от нее отстраниться ни губами, ни телом.
Она без труда сломила его, навалилась всем телом, придавила, смяла его лицо, рот, губы, которые все еще пытались шептать. Она переломила их, переборола своими губами, своими словами, тоже твердившими одно и то же:
– Я не Лизи, ты понимаешь? – Длинные паузы разделяли каждое слово, все размылось окончательно, грань реальности, беспомощно мотающаяся где-то поблизости, сжалась, отступила, погрузилась в липкую, тягучую паутину, из которой не было ни возможности, ни желания выкарабкаться. Оставалась лишь одна цель – продолжить прошлое, сделать его настоящим – и она единственная имела хоть какой-то, пусть и исковерканный, смысл. – Я не Лизи, я Дина… Я вернулась… Мы должны делать то, что делали раньше… Иначе все нарушится… А мы не должны нарушать…
Он отталкивал ее неуклюже, беспомощно и продолжал бормотать что-то про «невозможно», про «так нельзя», про «неправильно».
– Не надо… не надо… Что ты делаешь! – Шепот едва пробивался к ней.
Но она делала. Она уже сидела на нем и стаскивала, стягивала вниз его пижамные штаны, а он продолжал размахивать руками, но уже не отталкивая ее, даже не пытаясь.
– Ты не можешь, не должна. Это неправильно… – Он смотрел на нее снизу расширенными глазами, полными привычной жалостливой теплоты, и глаза противоречили словам, в них вперемешку со страхом читалось желание. Они хотели ее, не могли не хотеть. Даже приоткрытый рот, даже обычно узкие губы обрели выпуклость.
– Да что ты, не бойся, перестань, – бормотала она, возясь на нем. – Я же говорю, все должно продолжаться. И я не Лизи, я Дина, не смей называть меня Лизи.
Она так и чувствовала себя, именно своей матерью. Резкое беспрекословное чувство наполнило ее – она сейчас и есть Дина, сейчас особенно. Взрослая, опытная, уверенная, она намного сильнее этого жалкого, с трясущимися губами и руками мужчины. Который и хочет и боится, и пытается оттолкнуть и не может отказаться. Наконец-то она поняла, почему ее мать приходила сюда, – с ним она становилась хозяйкой, повелительницей. А он лишь податливый инструмент, лишь исполнитель.
И она зацепилась пальцами за подол тонкой майки и одним резким движением стянула ее с себя. Она возвышалась над ним, глядя в его полные жалкого ужаса глаза, и исступленно повторяла лишь одно:
– Посмотри, посмотри… Я и есть Дина… Только моложе… Посмотри, разве я не похожа, разве ты не узнаешь?.. Посмотри…
И наконец он сдался, закивал, перестал отмахиваться, зашептал в ответ:
– Да… Конечно… Моя девочка… – И глаза его, и без того растекающиеся, поплыли еще сильнее от очевидной набегающей влаги. – Конечно… Делай что хочешь… если ты так хочешь, если ты… – Он не договорил, и глаза закрылись, и только круглые капельки выдавились из-под ресниц.
…А потом произошло что-то совсем необъяснимое, непонятно, что творили ее неловкие, торопливые руки. Она и не чувствовала ничего, только необходимость, только предназначение, все окончательно закачалось и потеряло опору, она перестала сознавать себя в тонком, рвущемся то тут, то там рассвете, она стала частью его загрязненного света, его запахом, стала еще одной рассеянной, мутной частицей.
Что-то попалось под руку, что-то крепкое, будто освобожденный из под земли корень дерева, только живее, теплее, оно горячило, обжигало непривычную, неподготовленную ладонь. Она знала, что делать, но знание это было не приобретенным, а врожденным, инстинктивным, будто вошло в нее вместе со знанием другой женщины. В нем не надо было разбираться, а просто следовать ему не переча.
Она отжалась коленками вверх и, отодвинув рукой сдавливающую материю под юбкой, оттуда, сверху, стала опускаться медленно, осторожно, будто делала это не раз, измеряя расстояние на ощупь. Нет, она не чувствовала ни прикосновения, ни теплоты, ни скользкой, стекающей с ног холодящей сырости, – она ничего не могла чувствовать именно потому, что ее самой не было ни в этой комнате, ни вообще в мире – ни слуха, ни обоняния, ни зрения. Единственное, что она еще могла ощутить, – это боль, и она вскрикнула именно от резкой, корежащей изнутри боли, но недолгой, почти мгновенной, а потом сразу ушедшей внутрь и затаившейся там рваным жжением, которое должно было досаждать, но не досаждало. Потому что именно в это мгновение все вокруг вспыхнуло, разорвалось и разлетелось на горящие, ослепительные, палящие куски, которые взмывали вверх, разбивались там вдребезги, расщеплялись на множество переплетенных лучей и так, хаотично, без какой либо системы отдалялись и не пытались возвращаться.
И она перестала существовать! Перестала быть!
Она стала этими искрящимися вспышками света, взметнувшимися вверх, стала каждой из них в отдельности и всеми вместе, она кружилась с ними завихряясь, устремляясь вверх. Да, она утратила плоть, трехмерный человеческий облик, примитивное свое сознание, у нее исчезли, пропали все земные, ничтожные чувства – она стала светом, сконцентрированными лучами, стремительно, без труда пробивающими легкий, податливый воздух, и лучи, не сдерживаемые ничем, вырывались сначала за пределы комнаты, потом за пределы лужайки, за пределы рассвета, ночи, космоса. Она была именно там, «за пределами», и несла лучами, их перемешанным цветовым сочетанием зашифрованный смысл, мысль, идею, которые сама не могла, не умела разгадать.
И только когда мысль была распространена, передана, лучи стали терять скорость, стали затихать вместе со вспышками и в конце концов осыпались горячим, дотла прогоревшим пеплом. Из которого у нее не было сил составлять себя заново.
Потом, когда Элизабет очнулась и зрение, слух, осязание снова стали частью ее, и окружающий мир начал вмещаться в реальность, и вернулась возможность его принять и оценить, она вдруг ощутила спокойствие и уверенность. Все подтвердилось, все, что говорила мама, оказалось доказанным. Она действительно стала ее продолжением, потому что та, прежняя Элизабет не могла, не умела так глубоко чувствовать, так тонко переживать, так легко подчинять себе мужчину, так умело срывать завесу с окружающего мира, обнажать его до мякоти, до нервов, до полного отсутствия смысла. Та, прежняя Элизабет, не наделенная женским даром, не умела ничего – ведь она пробовала, но у нее не получилось.
Зато получилось у новой Элизабет. И так теперь будет во всем, она станет контролировать жизнь со знанием и умением взрослой женщины, которой стала. Но и прежнюю, девичью жизнь она тоже проживет полностью. Она нашла баланс. Все уметь, знать, подчинять себе, но и не упустить ничего – кто еще может добиться такого баланса?
Элизабет попыталась сосредоточиться, выйти за пределы расплывшихся, набегающих друг на друга теней. Оказалось, что она лежит, придавив головой руку, прямо перед ней – подушка, с ее выпуклой линейной расцветки смотрят глаза, внимательные, как всегда, полные печали, тоски и главное – чувства. Но нет никакого желания разбираться в нем.