Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Что же, — угнетенно спросил он, — нет никакого выхода?
— Есть, — ответили ему, — но выход нелегкий… Если лицо может подвести, надо заменить лицо.
Впервые Абу Салех дрогнул. Горделиво полагая, что прошлое не играет для него нынешнего никакой роли, что человек его судьбы вправе менять прошлое, сколько захочет, он остановился в растерянности, когда ему предлагали физически порвать с тем человеком, кем он был. Порвать не только с модником-студентом, соблазнявшим девиц пачками, — порвать со своей семьей, со своим родом. Вот этот крупный горбатый нос и линию соединяющихся над переносицей густейших бровей он унаследовал — через отца — от деда, которого видел только на фотографии; а форма губ у него — типично материнская… Абу Салех попросил дать ему сутки на размышление. Но, уже покидая кабинет, единственным украшением стен которого было зеленое знамя с серебряной вязью букв, он знал, какой ответ он даст.
Неужели отец, которого он не видел на протяжении бесконечных, наполненных борьбой, лет остался бы доволен, если бы ради внешности сын предал свое дело — предал и отца, который благословил его на этот трудный путь? Ничто в человеке не является столь мимолетным, столь быстро выцветающим, как черты лица: в семь лет человек не таков, каким будет в семнадцать, а семнадцатилетнего с трудом узнаешь в сорокалетнем. Внутренняя удовлетворенность от своих поступков и уважение окружающих — это важней… В данном пункте Абу Салех, живущий жизнью, отличной от жизни обывательского большинства, был до смешного консервативен. И если он не побежал тотчас назад, стремясь поскорее доложить хозяину кабинета, что согласен, то лишь затем, чтобы о нем не сложилось мнение как о легковесном человеке, постоянно меняющем свои решения. Ради приличия, и только ради него, он выждал назначенные им самим сутки.
Следующая нить воспоминаний приводит Абу Салеха в комнату, где ничто — ни голубые, покрытые фиолетовым орнаментом шторы, ни мебель округлых, далеких от строгой функциональности форм — не напоминало даже очень дорогую больничную палату. К этой комнате примыкали ванная и туалет — также изысканные, совсем не больничные. Одна деталь отличала эти апартаменты от обычной квартиры или гостиничного номера: в них не было зеркал. Ни над раковиной в ванной, ни в створке шкафа, ни на тумбочке. Абу Салеху объяснили это так: он должен отвыкнуть от своего прежнего лица, тогда новое не будет для него таким уж большим потрясением. Абу Салех равнодушно качнул головой. Удивительно: каким же должен быть срок, чтобы отвыкнуть от самого себя? Но, послушный исполнитель, он не стал спорить и все время, отмеренное до первой операции, провел, не пользуясь бритвой и расческой.
А дальше… Дальше смотреть было не на что. Самое доброжелательное и ясное зеркало отразило бы лишь одно: белую коросту бинтов, плотную, как скорлупа. Когда Абу Салех ощупывал их шероховатость, ничем не напоминающую испещренную волосами и порами поверхность его родной, привычной кожи, ему иногда приходила в голову навязчивая мысль: как будто то, что скрывается под бинтами, должно быть абсолютно гладким, лишенным всяких человеческих черт — одним словом, яйцо. Твердое, точно из белого мрамора. Скульпторы-хирурги проковыряют его инструментами в разных местах, придавая мраморной кукле видимость жизни…
Все это, конечно, глупости, последствия наркоза. Он прекрасно сознавал, что у него есть глаза (чтобы видеть опостылевшую, хоть и дорогую, обстановку), рот (в него воткнута трубка, сквозь которую поступает вода и питательный бульон), нос (который, несмотря на все обезболивающие, ужасно саднил, пока меняли его форму)… Во время пребывания в клинике кругозор Абу Салеха сузился: он не вспоминал о том, каким он был, не мечтал о том, каким он станет, он с незамысловатостью воинственных душ хотел скорейшего окончания хирургических пыток и выхода на свободу.
И вот настал этот день, когда, разрезав толстый слой бинтов, ему сунули под нос предмет забытого назначения — зеркало… Из круглого металлического ободка на Абу Салеха глянуло лицо не просто незнакомое — новосозданное. Абсолютно юное. Однако без юношеской наивности, без юношеских устремлений — чистый лист, да и только. Опыт, огорчения, разочарования и страсти не успели проложить на нем ни единой морщины. Абу Салех отшатнулся и прикрыл глаза, но лицо продолжало стоять перед ним во внутренней темноте — его лицо.
Это был очередной и крайне эффективный урок перевоплощения. Абу Салех неоднократно ловил себя на том, что с новым лицом обращается отважнее и мастеровитее, чем со старым. Смелее прибегает к маскировочной косметике, когда она необходима. Уж не в этом ли кроется причина некоторой женственности, за которую высмеивал его грубый Шарипов? А может, причина в том, что он давно не знал женщины? Половое чувство, столь сильное в ранней молодости, как-то сошло на нет, угнетенное постоянным нервным напряжением, без которого Абу Салех чувствовал себя точно электроприбор, не включенный в розетку. Любовь женщин продажных и легкомысленных больше не занимала террориста, постоянную подругу он, вследствие образа жизни, позволить себе права не имел.
В конце концов, так ли уж это важно? Абу Салех не стыдился косметического набора, от которого не отказалась бы кинозвезда. Разве не благодаря этому набору он сумел скрыть от близнецов Скворцовых следы стычки с Бирюковым? Ведь Бирюков нанес ему заметные повреждения, и тем не менее Скворцовы ничего не заподозрили, даже столкувшись с ним лицом к лицу.
Абу Салех не испытывал злости к Бирюкову и Скворцову: наверное, только драка вселила в него боевую ярость, которая быстро иссякла, когда повод для нее был ликвидирован. Он привык думать об убитых им людях без злости и без печали — они были для него всего лишь звеньями в цепи выполняемого задания. И все же эпизод с семейством Скворцовых настроил его на минорный лад.
Невольно пришла на ум история собственной семьи. Сейчас Кирилл и Ростислав, как и другие «Графферы Пикассо», на его стороне, но что они предприняли бы, узнай они, что Абу Салех убил их отца? Убил не как-нибудь в переносном смысле (пролетариат — могильщик буржуазии, ну и все такое), а непосредственно, собственными руками убил… Тогда, пожалуй, повторилась бы ситуация палестинской семьи, которая подчиняет всю жизнь мести за погибшего родственника.
Губы Абу Салеха, полные, точно у молодой египтянки, растянула улыбка. Способны ли на это сыновья Николая Скворцова? Эти европейцы (для него русские были, вне сомнений, европейцами) не придают значения роду; их общество атомизировано, каждый в нем сам по себе. Поэтому они перестают размножаться. Многодетная, по их меркам, семья считается в мусульманском мире бедной детьми… Так что, вероятно, близнецы Кирилл и Ростислав не захотели бы жертвовать своими молодыми жизнями, чтобы смыть кровь отца. Но с большим процентом вероятности можно утверждать, что в составе «Графферов Пикассо» их больше не встретили бы…
— Чего зубы скалишь? — неприязненно спросил Шарипов, которому надоело ждать, пока Абу Салех приведет в порядок лицо.
Ахмеду Шарипову заграничный собрат по деятельности не слишком нравился: вызывали раздражение его разнообразнейшая эрудиция, его ненавязчивая опытность, его тщательность в одежде, его возня с косметикой, легкость его отношения к жизни… Сам Шарипов был человек тяжелый, но тяжесть характера он считал в своем случае синонимом основательности. На русском языке такой подход к действительности формулируется поговоркой «Семь раз отмерь, один раз отрежь». Он считал, что вести себя именно так обязывает его долг перед высоким делом, избравшим его себе на службу. Имелись, правда, причины менее возвышенные: не в последнюю очередь пригибало Шарипова к земле неподобающее для мусульманина увлечение напитками, которые запретил пророк Мохаммед. Мысль о том, что неумеренные возлияния воспрепятствуют наслаждаться ему тонкими яствами и тридцатилетними пышнотелесыми гуриями на том свете, порой ввергала Ахмеда в тоску, однако, чтобы отказаться от алкоголя, ему недоставало силы воли. Абу Салех, невзирая на свой несолидный внешний вид, был настоящим кремнем, когда дело касалось самоограничения. Шарипов не находил в нем слабостей и тем сильнее злился.