Шрифт:
Интервал:
Закладка:
От жены разило водкой, от меня – керосином. «Где ты так надралась?» – нежно шепнул я ей на ушко, и где надо было расплакаться, она рассмеялась. Она мне начинала нравиться. Дубль.
И каждый раз годился только первый дубль…
Мой друг-художник хлопал дверью, разбивалось стекло, а я в растерянности, не зная, как со всем этим быть, начинал собирать осколки, а потом бросал это дело. Ассистенты сработали отлично: стекло вылетело как надо, разбилось на нужное количество осколков в намеченном месте, я прошел как надо, поднял осколок как надо, но тут начал с интересом рассматривать налипший на него кусок пластилина, ибо это именно им так прилепляли стекло, чтобы оно вылетело, а я и не знал, что пластилином… Дубль.
Второе стекло выпало раньше, чем он успел хлопнуть дверью, и порезало ему единственную руку. Пострадавшему оказали первую помощь. Дубль.
Третье стекло было последним. Больше предусмотрено не было. И оно было толстым. Другу было наказано хлопнуть дверью как только можно сильно, чтобы оно вылетело так вылетело, вдребезги так вдребезги. Друг хлопнул как надо, стекло вылетело как надо… Я впервые видел такое, да и все такого не видели. Это было большое прямоугольное стекло, оно упало как-то на попа и, нисколько не разбившись, покатилось на меня, неуклюже переваливаясь, обсчитывая с тарахтением свои прямые углы, совершая оборот за оборотом, один, другой, и лишь на третьем, постояв и подумав, медленно повалилось набок, опять же не разбившись. Я стоял и, раскрыв рот, наблюдал такое чудо.
Бывает что-то с идеей, а бывает и просто… Это редкая удача – когда никакого смысла. И бывает такое счастье только в кино.
Что-то в очередной раз произошло. Я не мог больше. Истощение места. Будто весь этот плотный, осязаемый, облюбованный мир был и впрямь лишь плодом воображения. Так же легко он отлетел, как воздушный шарик. Атмосфера… Атмосфера описания каким-то образом толще и грубее реальности. Реальность не выносит быть описанной. Или она гибнет, или обретает полную независимость, или вообще ее не было? Так или иначе, описав что бы то ни было, можешь удовлетвориться одним лишь фактом законченности текста – сличить его будет уже не с чем: и прошлое куда-то провалилось, да и самого пространства не стало.
И кто кого создал, воссоздал, воплотил, предвосхитил и проч. – лошадь курицу или телега яйцо – окажется окончательно неясно, как последняя такая природоохранная функция: чтобы ничто ни на что не посягало хотя бы в прошлом. И кто раньше и кто кого: Достоевский ли «Бесов», бесы ли нас? Даль словарь «живаго», или язык сам к тому моменту стал «мертваго»? Русская литература успела или революция произошла? Чем гадать, лучше не торопиться сводить с действительностью какие бы то ни было счеты.
В конце концов, Колумб именно Индию, а не Америку открыл.
География – как жена. Путешествие – наша полигамия. Был бы гарем, сидеть бы нам на месте.
Итак, все места, в которые я любил заточать себя с целью написания неких страниц, пали одною и той же смертью: однажды вошли в текст. И сколько я ни давал себе зароков по принципу «не живи, где… не… где живешь»… где Токсово, Переделкино, Дилижан, Тифлис, Голузино, Тамыш? Они так или иначе описаны. Может, они и есть. Но я для них умер.
Путешествие – другое дело. Там ты не собираешься жить. Там ты захватчик – и только. Пересечение пространства. Сечение. Иногда золотое. Одно. Хирургическая операция. Срез. То ли ты его пересекаешь, то ли оно тебя. Почему-то небольно. Приключение.
Отправляясь в странствие, я уже знаю, буду ли писать о нем. Знаю, что напишу и как. В этом смысле, хотя география и кончилась, я путешественник-профессионал. Еду за одним лишь правом написать то или иное «путешествие», привожу в качестве сувенира две-три оплодотворенные детали, они хорошо разбухают в подсознании и дают необходимый побег.
Такая деталь у меня уже была – Люсин выпадающий зубик.
Остальное было уже делом техники. Подавался «рафик» (вот восхитительное слово! намек на империю, произведенный в Риге…), в него набивалось шесть, включая шофера и автора, от силы восемь человек, предоставив пространство лишь для одного армянина, возможно тоже Рафика, одного абхаза, одного грузина, одного еврея, а далее, по тесному текстуальному конкурсу – греку, поляку, персу, украинцу, тату, осетину, корейцу, татарину, чечену, заблудшему европейцу, американцу, африканцу – драматургическое единство было обеспечено: вел «рафик» русский водитель, с ним рядом восседал тоже русский (автор). Перевести разговор с обычаев обезьян на межнациональные отношения уже не составляло проблемы. Поэтому после таких страстей достижение цели путешествия – контакт с вольной обезьяньей стаей – служил контрапунктом, наводил на мысль и ставил точку. Не исключено, что естественным завершением паломничества был запланированный пикник, и тогда это уже многоточие.
Все было ясно вплоть до названия. ОЖИДАНИЕ ОБЕЗЬЯН… хорошо! Кто кого ждет, неясно. Зубик, «рафик», схватка грека с антисемитом, подмерзшие хвосты, разросшиеся гривы… чего больше? Все и так ясно. Ехать, чтобы написать то, что я так и так напишу, не имело смысла. И я решил написать «путешествие», вовсе не отправляясь в него.
Готовность моя была велика, я был в хорошей форме. Садись и пиши.
Сесть было некуда.
То ли Тамыш умер, то ли я, то ли еще кто-то там умер… У меня не было сил вернуться к моим цыплятам. Я переместился в Тифлис.
Но что-то и впрямь произошло. То есть происходило вокруг на самом деле, за гранью письменного стола. Письменным столом был стул. На нем стояла машинка. Я сидел на кровати и писал на машинке как раз на тему о том, был ли и мог ли быть у поэта ДОМ, в связи с посещением очередного дома-музея. «Родина, или Могила» называлось сочинение, и именно запятая в заглавии была главной. Я писал в центре Тифлиса, на девятом этаже гостиницы, и опять «Абхазии», в четырнадцатом нумере, подумывая о том, что всегда и всюду попадаю я именно в четырнадцатый, этажи бывают разные, а нумер всегда тот же, и в Ереване был тоже четырнадцатый… что это за прописка такая? По вертикали, что ли? Ничего, кроме стрекота машинки, подслушать у меня было нельзя. А всё равно что-то происходило вокруг, вроде как потолок обваливался, вернее, понижался, пока я писал, и когда я поднялся, то чуть ли не стукнулся об него головой. Какое-то странное потемнение вокруг, как перед грозой, а гроза и не намечалась, как на закате, но и до заката было еще далеко. Дрожь внутри. Перед глазами такая мелкая серебряная волна, как рыбья чешуя. Как будто я становился воздухом, только какая-то последняя недорастворенность мешала. Когда я смотрел на человека, то очень удивлялся, что тот меня тоже видит. Он подошел и представился: «Валерий Гививович, Гививич, Гивич, Гивоввич… никак не выговорить! Можете меня называть просто Лерой, так меня все зовут». Я с удовольствием вглядывался в его розовое мускулистое лицо кахетинца. Было в нем нечто располагающее, хотелось ему что-то рассказать из того, что никому пока не рассказывал. Но я не знал что, и он сам мне подсказал: давно ли я виделся с братом? Я готовно отвечал, вдаваясь в подробности, которые навсегда забыл. Дело в том, говорил я, что когда я впервые влюбился и мне стали нужны деньги, то продал нашу совместную коллекцию, а брат в это время был далеко, а сейчас он где? сейчас он тоже далеко, в другой стране, но скоро уже вернется, только это давно было, были даже древнеримские монеты, а доллары были? или фунты? как, вы про корейский лайнер еще не слыхали?