Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ничего он ей предложить не мог. И как еще пришло ему в голову сказать: «Поедем со мной»?
Куда он ее звал? Самое простое – по какому адресу собирался везти ее из Берггартена? Где должна она была поставить чемоданы? Здесь, что ли, в съемной квартирке Алекса на четвертом этаже старого кельнского дома?
В квартиру эту Саня зашел вот именно для того, чтобы временно поставить чемодан и не тащиться с ним на вокзал за билетами. Он собирался купить билеты на сегодняшний же день, за тем и приехал в Кельн. Путь до Москвы из Кельна был не намного короче, чем из Фрайбурга, но отсюда ходил автобус, которым можно было добраться гораздо дешевле, чем поездом. О самолете и речи быть не могло – не великими деньгами обогатила Саню Германия.
«Вот именно, – зло подумал он о себе. – Нашелся бременский музыкант! Осел, больше никто».
Когда начались его немецкие странствия, то он вообще-то о бременских музыкантах позабыл. Больше вспоминался стишок, который бабушка читала ему в детстве, – о том, как веселый птицелов Дидель идет через Гарц, поросший лесом, вдоль по рейнским берегам, по Тюрингии дубовой, по Саксонии сосновой, по Вестфалии бузинной, по Баварии хмельной, – идет и насвистывает песни. Заканчивалось это стихотворение: «Марта, Марта, надо ль плакать, если Дидель ходит в поле, если Дидель свищет птицам и смеется невзначай?»
Когда был маленький, Саня никак не мог понять, отчего она плачет, эта Марта, ведь такой счастливый достался ей друг. А теперь он очень даже понимал это и понимал еще, что Марта не плакать должна, а надавать этому весельчаку-птицелову пощечин, да и послать его подальше. Иди куда глаза глядят, свисти, любуйся собой и природой! Только не рассчитывай, что женщина, в которую ты так нелепо влюбился, станет тебя сопровождать.
Он нарочно думал о себе как можно злее. Злость хоть немного перешибала боль, которая саднила в сердце. Не увидит он больше свою Жаннетту. Да и не его она совсем, эта Люблюха.
Квартирка, которую снимал Алекс, находилась в районе Ниппес. За то время, что пели в Кельне, Саня успел изучить город, и Ниппес вызывал у него наибольшую приязнь. Не потому, что район был простонародный, и не вопреки этому. Просто нравились его живость, и узкие улицы, и простые деревянные дома, и кнайпе, в которых вечерами стоял гул мужских голосов, и маленькие пекарни, куда каждое утро приходили хозяйки за свежими булочками к завтраку. Немецкая идилличность вызывала у него понимание; может, и правда кровь отзывалась.
Но сейчас он шел к метро на Эбертплатц и думал только о том, как непростительно, как самовлюбленно было все, что он делал до сих пор.
С чего он взял, что Москва просто так, сама собой, должна была распахнуть ему объятия? Что он сделал для Москвы, чтобы она хотела что-либо для него сделать? Только фыркнул возмущенно да уехал в Рославль, а потом и оттуда уехал, бросил свои хоры в Васильеве, и в Хлебниках, и в Клёнове, а теперь вот и из Германии уезжает, бросив все.
Оправданием себе он чувствовал лишь то, что из Германии он уезжал с совсем другим чувством, чем из Рославля, – с чувством новым, прежде неведомым. Хаотичность его передвижений по белу свету, которую он, самоуверенный осел, склонен был считать сложностью, неоднозначностью собственного внутреннего мира, сменилась теперь движением сильным, направленным, как выстрел.
В таком-то движении настоящая сложность и заключалась, и никогда бы он этого не понял, если бы не Люба.
«Что там с собакой этой? – подумал он. – Вдруг опять напала?»
Невольно лезли эти мысли в голову – не хотела Люблюха исчезать из его жизни, из круга его забот. Да только она одна и была ведь в этом кругу. Только она.
Саня вышел из метро у Кельнского собора, прямо под его сень; дымная громада медленно выплывала перед ним, когда он поднимался на улицу на эскалаторе.
Он вышел на площадь и сразу же оказался в центре рождественской ярмарки – она светилась, сверкала, сияла, играла всеми красками настоящего немецкого праздника. Саня только теперь вспомнил, что Алекс уверял: каждый, кто проезжает в рождественское время через Кельн, обязательно приходит сюда, на Соборную площадь, хотя бы в промежутке между поездами. А у кого этот промежуток подлиннее, те и к Рейну идут, а там уже другая ярмарка, прямо на пришвартованном корабле, который тоже сияет и сверкает, и кажется, что вот-вот уплывет он по реке прямо к скале Лорелеи, к золотым ее волосам…
Саня вспомнил, как коснулась его губ Любина резкая, косая челка, и вся красота Лорелеи испарилась из его сознания. Да что ж за наваждение такое? Даже в лицах стеклянных ангелов – их особенно много было среди ярмарочных игрушек – мерещится ее лицо!
– Вы не подскажете, где начинается криппенвег? – спросила старушка в белых буклях.
Саня знал немецкий язык с детства – дед неплохо на нем разговаривал и внука учил, – но что значит «криппенвег», понял не сразу.
– Я ищу романские церкви, – пояснила старушка. – Я приехала из Мюнхена, чтобы их посмотреть.
Тут он догадался, что посмотреть она хочет главную кельнскую праздничную достопримечательность – рождественские ясли, которые устраивают возле каждой из многочисленных здешних церквей, а «криппенвег» это и есть «путь по яслям». Он сам только что проходил мимо одной из церквей, и как раз романской, возле которой была сооружена такая модернистская композиция, которой позавидовал бы любой концептуалист; Саня еле догадался, что загадочные фигуры, окружающие золотую звезду – младенца Христа, – это короли-волхвы Мельхиор, Балтазар и Гаспар.
Он объяснил старушке, куда идти, она кивнула с приветливой благодарностью и тут же исчезла, будто по волшебству. Саня с удивлением посмотрел старушке вслед – фея это была, что ли? И сразу же некстати вспомнилось, как Люба шила костюм для феи в тот вечер, когда он стоял у нее под окном, потому что не мог больше ее не видеть…
О ней надо было забыть. Забыть! Он пошел к вокзалу, пробираясь в толпе, и, несмотря на толпу, все ускоряя шаг.
Той же ночью, глядя в окно автобуса, как исчезают в зимней мгле рейнские берега, Саня повторял это «забыть!» раз за разом, как заклинание. Только слабо оно ему помогало.
За время, прошедшее до Рождества, Люба возненавидела праздники. Еще совсем недавно этого и представить было невозможно, немецкие праздники приводили ее в детский какой-то восторг. Да они и были детские, настоящие, особенно Рождество – повсеместная сказка, которую воссоздавали здесь со всей тщательной бережностью, свойственной немцам.
Теперь же она воспринимала Рождество как тяжкую повинность, которую ей придется отбыть, раз уж так получилось.
Люба попросила Кристину приготовить еду к праздничному столу самостоятельно – не могла себя заставить этим заниматься – и не стала шить себе новое платье к празднику – на это уж совсем руки не поднимались.
Русские ребята уехали через неделю после Сани: все работы, на которые Бернхард подписал с ними договор, были выполнены.