Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Придумав все это, Любка немного успокоилась и в ту ночь впервые после возвращения из бегов спала тихо, без криков и всхлипываний.
В последующие дни мысль о смерти исчезла, невидящий взгляд Любки из полуопущенных ресниц натыкался на сестер, врачей. Она уверила себя, что эту операцию со льдом она не провернула только из-за сестер и Завальнюка, ведь они, вытащившие ее, могли пострадать. Любка обязана была выжить, чтобы не уволили хирурга из-за нее, ей необходимо было выпутаться из этой ситуации и выпутать его. Она решила, что уже сам факт ее полного выздоровления, вопреки осложнению из-за побега, явится доказательством его замечательного таланта и мастерства, крайней необходимости его в отделении.
Теперь она мечтала, как, выучившись и став психотерапевтом, принесет пользу многим отчаявшимся, как нужна она будет людям, которые остались бы невылеченные, если бы она, их будущая спасительница, умерла. Впервые она подумала, что Митин был прав, когда говорил, что главное в специальности — научиться глядеть не в себя, а в другого, понимать, что другой скроен по-иному, чем ты сама. И только научившись понимать других, можно найти такую силу убеждения, которая заставит того, другого, поверить в новое счастье, даже если у него потеряно все в жизни.
Потом Любка выписалась. Она отлеживалась у тетки, по телефону говорила только с отцом, никому не давала о себе знать. Силы ее восстанавливались быстро, ей уже захотелось вернуться в университет, но с этим надо было подождать, еще были процедуры, реабилитация. Ей казалось, что все, абсолютно все в ней переменилось. Как будто у нее были другие руки, глаза, чужие мысли. За прежним, привычным ходом каждодневного существования виделась какая-то иная связь, в знакомых фактах прочитывалось другое значение. Оказалось ли это новое понимание более правильным? Или просто ее вывернуло наизнанку и все сместилось, искорежилось? Она обнаружила перемену в своих желаниях, оценках, в том, что для нее стало важным, что второстепенным. Теперь, идя по улицам, неторопливо, жадно вдыхая запах здоровой жизни, она вглядывалась во встречных, наблюдая. Ей интересно было примеривать ситуации, которые она пережила, к чужим людям, думая, как поступил бы вот этот или тот, случись ему пройти через ее три дня жизни. Теперь ей претили уверенные, бесшабашные парни с танцующей походкой, которые так нравились раньше, любая яркость в одежде, в поведении ее раздражала, ей казалось, что это признак повышенного внимания к себе, в уме она тотчас прикидывала, стал бы этот франт возиться с ней, если б она приползла полуживая, стал бы он терпеть ее выходки, нянчиться. В каждом мерещился ей кудрявый левачок, который издевался над нею и обчистил, пока наконец не восстановилась у нее нормальная шкала ценностей, не пропал страх быть обманутой каждым.
Но приступы самоистязания возвращались, она все еще спрашивала себя: за что, собственно, любить ее, что в ней достойного? Нет, еще не наступило окончательное выздоровление. И однажды она проснулась с мыслью, что надо немедленно, сию же минуту бежать к Завальнюку. Благодарить, извиняться, что угодно, но не может она исчезнуть, оставшись в его глазах вздорным ничтожеством. Любка вроде бы и понимала глупость этой затеи: сколько больных проходит через его руки, для него человек кончается с выпиской, Тамарка права, но желание видеть Завальнюка было сильнее доводов. В эти дни началось окончательное размежевание ее с прошлым. То, что она не будет больше бегать за Куранцевым, торчать на концертах, дожидаясь, пока он освободится, было решено. Но все же она оставляла про запас вариант: если он сам ее найдет, будет приглашать, настаивать — что тогда? Но, даже представляя себе эту воображаемую удачу, когда он сам бегает за ней, умирает от тоски, удачу, которая раньше привела бы ее на вершину счастья, Любка оставалась равнодушной. Ей было все равно, позвонит — позвонит, нет — нет. Ничего ей не хотелось, только две вещи — объясниться с Завальнюком и разобраться в жизни отца, что там у него с актрисой. Любка рвалась скорее проделать все это, чтобы ринуться к учебникам и знаниям, отсечь происшедшее навсегда. Теперь она приписывала Завальнюку чудодейственные качества проницательности, интуиции. Ей казалось уже, что он видит человека насквозь, и она начисто забывала о своей прежней враждебности к нему, отвергая мысль, что он ее не поймет или вовсе не захочет слушать. Она воображала умные, светящиеся добротой глаза, губы, растянутые в улыбку, ведь он не сразу догадается, с чем она пришла, как она переменилась. Ей хотелось теперь одного — рассказать, как она убивается из-за неприятностей, причиненных отделению и ему.
Однажды она посмотрела на себя, увидела, что щеки чуть порозовели, с век сошла отечность, вокруг глаз исчезла синева, и решила разыскать Завальнюка. Пусть губы все еще были бесцветны, волосы плохо расчесывались; свалянные, безжизненные, они еще только приобретали прежний коричневый, чуть отсвечивающий рыжиной отлив на кудряшках, но уже можно было показаться доктору на глаза. Придирчиво разглядывая себя в зеркальце, Любка подумала: хоть фотографируйся — вот какая я после операции!
Она отгладила голубой с бархатной оторочкой костюм, приладив корсаж юбки на английскую булавку (очень уж отощала), оставалось купить махровых гвоздик (сколько бы ни стоили) и подъехать к нему. Она уже знала домашний адрес, дни, когда он не дежурит. Она наберет номер, проверит, пришел ли… Ее подмывало нестись вприпрыжку, сбивая листья с деревьев, доставая рукой до капель вчерашнего дождя. Она попробовала пробежаться, подпрыгнуть — и не задохнулась. Это было невероятно, она не могла еще привыкнуть к новому состоянию, к нормальности. Значит, он ее вылечил! Теперь она благодарила судьбу, что ее оперировал Завальнюк. Прижимая букет в красивой целлофановой упаковке, она шла по бульварному кольцу к Петровским воротам, где в угловом доме старой кладки жил Юрий Михайлович Завальнюк, и ощущала необыкновенную легкость походки, движений, как было ей хорошо, как