Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ваше стихотворение «дружеский совет множеству юношей» утверждает, будто человеку лучше жить в бочке, чем писать стихи. Сегодня вы бы дали такой же совет?
Наверно, я имел в виду, что уж лучше не делать ничего, чем делать плохо. Однако беда в одном: у плохих писателей больше самоуверенности, чем у хороших, — те все время сомневаются. Поэтому плохие писатели пишут и пишут дерьмо, устраивают чтения снова и снова, а народу туда ходит мало. Эти редкие слушатели — в основном другие плохие писатели, ждущие своей очереди выйти на сцену и встать там во весь рост и высказаться через час, через неделю, через месяц, хоть через сколько. Атмосфера на таких чтениях убийственная, безвоздушная, антижизненная. Когда в попытке самовосхваления собираются неудачники, неудача только укрепляется и растет. Толпа — сборный пункт слабейших; истинное созидание — акт одиночки.
В стихах и романах у вас одни и те же темы и декорации, однако мы, читатели, никогда от них не устаем, и они никогда не кажутся избыточными.
Жизнь мало меняется, поэтому я и застрял в этой теме. Когда случаются перемены, они так неистовы и внезапны, что мы едва их осознаём, либо сами так изменяемся, что прежними уже не будем. Я пишу про то, что происходит, и во всем вижу почти омертвляющее сходство. В моей писанине люди часто выбираются из задницы, по крайней мере временно; это и есть тема. Бросать все — без толку: в чернейшем аду всегда найдется хоть самый крохотный лучик света.
Hollywood, Charles Bukowski, Santa Rosa: Black Sparrow Press, 1989, pp. 172–174.
Тут мое самолюбие подстегнули. Из Италии приехала одна бригада телевизионщиков, из Германии — другая. Обеим хотелось взять у меня интервью. Руководили обеими дамы.
— Он обещал нам первым, — сказала итальянская дама.
— Но вы из него высосете весь сок, — ответила немецкая.
— Надеюсь, — сказала итальянская.
Я уселся перед итальянскими юпитерами. Съемка началась.
— Что вы думаете о фильмах?
— О кино?
— Да.
— Держусь от него подальше.
— Чем вы занимаетесь, когда не пишете?
— Лошадьми. Ставлю на них.
— Они помогают вам писать?
— Да. Они мне помогают забыть про писанину.
— В этом фильме вы пьяный?
— Да.
— Считаете, что пить — это храбро.
— Нет, как и все остальное.
— Что означает ваше кино?
— Ничего.
— Ничего?
— Ничего. Может, смерти в жопу заглядывать.
— Может?
— «Может» значит «не уверен».
— Что вы видите, когда заглядываете «смерти в жопу»?
— То же, что и вы.
— Какая у вас жизненная философия?
— Как можно меньше думать.
— Еще что-нибудь?
— Когда не можешь придумать ничего получше, будь добр.
— Это мило.
— Милое — не обязательно доброе.
— Ладно, мистер Чинаски. Что вы скажете итальянцам?
— Не орите так громко. И читайте Селина.
На этом свет погас.
Немецкое интервью оказалось еще неинтереснее.
Даме все время хотелось знать, сколько я пью.
— Он пьет, но раньше пил больше, — сообщила ей Сара.
— Вот сейчас мне нужно выпить, или я больше не стану разговаривать.
Принесли мигом. В большом белом картонном стаканчике, и я все выпил. Ах, хорошо! И вдруг подумал: как глупо — всем хочется знать, о чем я думаю. Лучшее в писателе — оно на бумаге. Остальное, как правило, чепуха.
Немецкая дама была права. Итальянская выпила из меня все соки.
Я теперь стал капризной звездой. И меня тревожила съемка на кукурузном поле.
Нужно поговорить с Джоном, сказать ему, что Франсин должна быть еще пьянее, еще злее, просто одной ногой в преисподней, срывает ядрышки со стебля, а смерть все ближе, и у зданий поблизости — рожи из кошмаров, они глядят сверху вниз на прискорбнейшее наше бытие: богатых, бедных, красавцев и уродов, талантов и бездарей.
— Вам не нравится кино? — спросила немецкая дама.
— Нет.
Свет погас. Интервью закончилось.
А сцену на кукурузном поле пересняли. Может, не совсем так, как могли бы, но почти.
«Rhythm, Dance, Quickness», Pamela Cytrynbaum, The New York Times Book Review, June 11, 1989.
Когда Чарльз Буковски сердится, он пишет книги, и «Голливуд», по его словам, — это роман яростный.
«Наверное, я никогда не верил Голливуду — я слыхал, это ужасное место, — но, лишь попав туда, я понял, насколько действительно он ужасен, ужасен, ужасен, ужасен, черен, сплошные головорезы», — сказал мистер Буковски из дома в Сан-Педро, Калифорния, в телефонном интервью.
«И когда выкладываешь на бумагу, рассказываешь, голова опустошается. Это не дает выпрыгнуть в окно или перерезать себе горло».
Самое трудное, когда пишешь, говорит мистер Буковски, «сесть на стул за пишущую машинку. Как только это удается, включается кино, начинается представление. Нет никаких планов, никаких усилий, никакого труда нет. Машинка будто печатает сама. Погружаешься в какой-то транс».
Слова «иногда идут, как кровь, а иногда текут, как вино», — говорит он.
Шестидесятивосьмилетний писатель убежден, что слова и абзацы должны быть короткими и по делу.
«Темп, ритм, танец, быстрота, — так описывает он свой стиль. — Это современность. Атомные бомбы висят на деревьях, как грейпфруты. Люблю сказать то, что имею сказать, — и убраться».
Первый рассказ мистера Буковски опубликовали, когда автору исполнилось двадцать четыре года, но почти все сорок пять своих книг стихов и прозы он написал после сорока. За это, утверждает автор, он благодарен.
Писатели, достигающие успеха слишком рано, говорит он, «живут писателями, а не людьми с улицы и мало понимают, что творится на фабриках с людьми, работающими по шестнадцать часов в сутки. Я расцвел поздно. Мне повезло. Я смог жить с очень скверными дамами, работать на жутких работах и пережить кошмарные приключения».