Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это проделывалось с такой легкостью и быстротой, что казалось, отважный ухажер не терял скорости ни на йоту во время исполнения фигур высшего пилотажа. Теперь ворон снова падал, вертясь и размахивая крыльями в свистящем воздухе, словно он ранен и несется навстречу собственной смерти, и когда казалось, что через секунду он разобьется оземь, вновь победно взмывал в небеса.
— Так вороны-самцы ухаживали за своими невестами во всех странах во все времена, — назидательно проговорил Большуа, — и, несмотря на то что он и она живут вместе всю жизнь, каждый год он будет танцевать ей танец любви. Таковы правила. Если такой кавалер вдруг начнет чирикать серенады или станет поить ее граппой — она даже не посмотрит в его сторону.
— А на земле он кажется таким уродливым, — сказал Яаков.
— Поэтому, Шейнфельд, он ухаживает за ней не на земле, а в воздухе. Третье правило ухажера: всегда показывай себя с красивой стороны, а не с безобразной.
— Нет у меня никаких красивых сторон, — пробурчал Яаков, на что Большуа резонно заметил:
— У каждого человека есть одна-две красивые стороны. Любовь — это дело для ума, а не для сердца. В любви все продумано и взвешено, — добавил он. — Здесь есть над чем поломать голову. Любить надо так же, как строить дом или писать книгу.
— Умом любить или сердцем, — устало отмахнулся Яаков. — А нафка мина.
— Это очень даже нафка мина, — настаивал работник, — но я вижу, что ты смеешься, Шейнфельд, значит, для тебя еще не все потеряно.
Тут Яаков, утлый челн которого слишком долго носило по волнам неразделенной любви, понял, что наконец-то чувствует себя уютно и легко в могучих и уверенных объятиях правил и законов, находясь рядом с этим чудны м великаном, столь осведомленным в делах любви.
— Ты помог мне, Шейнфельд, когда я был в беде, и поэтому мне хочется отблагодарить тебя. Я помогу тебе завладеть сердцем этой женщины из хлева Рабиновича. Но для этого тебе придется научиться шить, стряпать и танцевать. Таковы правила.
— Но я же ничего этого не умею, — Яаков вопросительно взглянул на итальянца.
— В стряпне и шитье тоже есть свои правила, значит, ты можешь этому научиться.
Покончив с грязной посудой, Большуа отряхнул мокрые руки над раковиной, вытер их о фартук, наброшенный поверх цветастого платья, и, внезапно подойдя к Яакову, рывком поднял его на ноги.
— Постой-ка секундочку, Шейнфельд, вот так.
Он положил левую руку на макушку Яакова, а другой крепко ухватил его за плечо.
— Не падать, пожалуйста, — пропел он, а затем мягким, но сильным толчком крутанул Яакова, как волчок.
Яаков зажмурился, увидев вокруг себя вихрь мельтешащих оранжевых полос, и, несмотря на то, что не произнес ни слова, он услышал свой собственный голос, который сказал:
— Ты будешь танцевать!
С рассветом Яаков наведался в старый птичник, поймал несколько красавцев-бандуков, которые все еще ночевали там, и попросил Глобермана подвезти его с клетками до Хайфы.
— Ты что, опять взялся птичек разводить? — поинтересовался Глоберман.
— Вот, решил продать несколько. Мне очень нужны деньги.
Всю дорогу Яаков ломал голову, каким образом ему удастся разыскать в Хайфе того английского офицера, когда он не знает даже его имени, но когда они подъехали к военному лагерю «нэви», Шейнфельд увидел его стоящим у ворот, будто тот ждал его все эти годы. Англичанин ничуть не изменился с того времени, когда приезжал к альбиносу за птицами, разве только на рукавах его прибавилось золотых нашивок, а на висках — седых волос.
Яаков передал ему птиц, и тот щедро заплатил. Оттуда Сойхер с Шейнфельдом направились в арабскую текстильную лавку, где Яаков по указанию Большуа купил несколько больших пестрых отрезов ткани. Затем они заехали в музыкальный магазин на улице Шапиро, откуда Яаков вышел с большим граммофоном в руках. Он приобрел его в рассрочку (к граммофону прилагались бронзовая ручка и огромный раструб, а также несколько пластинок, названия которых он слышал от итальянца).
— У любви есть свои правила, — пояснил Яков Глоберману после того, как тот ироническим тоном поинтересовался, что означают все эти покупки. — Ты думал, что только тебе и Рабиновичу это известно? Теперь и я это знаю. В любви все продумано и взвешено — Юдит будет моей, и ребенок тоже.
Вернувшись в деревню, Яаков обнаружил странное скопление людей у своего забора. Ствол молодого эвкалипта, тонкий и стройный, как мачта, который Большуа срубил в лесу, а затем тащил до самой деревни, возвышался во дворе, воткнутый в землю и укрепленный для верности несколькими туго натянутыми веревками. Завидев Яакова, работник кинулся к нему, схватил покупки, развернул отрез материи и ловкими, умелыми движениями стал натягивать ткань, кусок за куском, пока не соорудил вокруг жерди большую палатку, пеструю и нарядную, походившую издалека на огромный цветок. Проворный, как кошка, итальянец вскарабкался на электрический столб с отверткой, торчащей из кармана, и с плоскогубцами, зажатыми в зубах.
— Осторожнее с электричеством, — выкрикнул Яаков.
— Просьба не беспокоиться, — засмеялся Большуа, — на днях я наблюдал за работой электрика из соседней деревни.
Он перерезал один из проводов, ловко обмотал оголенные контакты изоляционной лентой и протянул его через отверстие в крыше палатки. Граммофон был установлен на небольшой деревянной этажерке, и все четыре пластинки покоились рядом.
Он зажег лампу, распахнул кусок материи, служивший дверью в палатку, и торжественно объявил:
— Теперь мы можем начинать!
Большуа утверждал, что во всем мире на самом деле существуют только четыре танца, и каждый из них содержит не больше четырех основных движений.
— Поворот… подпрыгнуть… вперед и назад, — перечислил он. — А все остальные танцы — это не что иное, как вариации и подражания четырем основным: вальсу, польке, мазурке и танго. Что же до пастушьих, охотничьих, танцев урожая и дождя, когда люди держатся за руки и ходят по кругу, — это вообще не танцы.
Яаков расхохотался и тут же поймал себя на мысли, что, пожалуй, впервые за последние несколько лет смеется от души. Большуа охотно присоединился к нему и залился смехом, столь похожим на его, Яакова, смех, что, казалось, эхо вторит ему.
— Именно поэтому, Шейнфельд, я буду обучать тебя танго, — сказал Большуа, — потому, что это одно из правил: жених должен танцевать со своей невестой именно танго.
Он покрутил ручку граммофона и поставил пластинку. Яаков, перепугавшись, что сейчас его заставят танцевать, вскочил на ноги и покраснел, но Большуа опустил свою сильную руку ему на плечо и усадил обратно.
— Сиди спокойно, Шейнфельд, просто сиди и слушай музыку — каждый день, пока твое тело не пропитается ею.
Сперва танго проникло в уши Яакова, затем заполнило собой грудь и живот, и уже через несколько часов, когда, казалось, он больше не выдержит, Яаков попытался взбунтоваться и встать, но было уже слишком поздно. Он почувствовал, что мышцы его размякли, ноги стали как ватные, а колени сгибались, будто тело весило теперь вдвое больше. Шейнфельд встал со стула и тут же опустился прямо на землю, улегся и широко раскинул руки, будто омываемый теплыми струями дождя. Вечером, когда граммофон неожиданно утих и Большуа, подставив Яакову могучее плечо, вывел его во двор, тот почувствовал, что тело его невесомо, а поступь на удивление непринужденна и мягка. Ощущение было настолько удивительным и непривычным, что Яаков засмеялся радостным и счастливым смехом, и все тело его, казалось, смеялось вместе с ним.